Выбрать главу

— Я рад, — сказал он, — что вы живы. Я не думал, что вы живы.

— Я тоже рада, — запинаясь сказала я, и стало не очень понятно, чему я рада — тому, что он жив, или тому, что я осталась жива.

Я бы не запомнила этого человека, я бы не запомнила того, что он поздоровался со мной, но я пришла в одну лабораторию и там увидела портрет этого человека, я увидела его лицо — это был он, несомненно он, его портрет висел над столом сотрудницы — не слишком крупный портрет, не слишком важный портрет: такие портреты вешают упрямые дамы, которые назло всему начальству и всем на свете помнят и ценят людей, которых знали как лучших, самых лучших из всех сотрудников, хотя те не имели ученых степеней, наград, часто не имели даже трудов, но были, были и останутся тут висеть, пока упрямая сотрудница не умрет сама.

И она рассказала мне все об этом человеке: он сохранил для лаборатории коллекцию кактусов. Он укрывал их своими одеялами, он топил для них, он, казалось, сохранил их дыханием своим.

С какими трогательными подробностями рассказывала строптивая сотрудница о нем — какой дотошный он был, какой поразительно последовательный, как он трудился всю жизнь и что помогло ему спасти коллекцию кактусов: кактусы помогли ему пережить блокаду, а он — кактусам! И она показала мне коллекцию, которая теперь была огромной, роскошной и вся произошла от тех крошечных кактусов, которые спас он.

— Он умер совсем недавно, — сказала она, — в шестьдесят седьмом году, то есть прожил еще двадцать лет после блокады, и вот эти кактусы собрал уже после войны — он собирал их повсюду, он знал их все, не было вида, который был бы ему неизвестен; он не только выписывал из других стран, он их буквально из-под земли добывал.

Зима

Странное дело — в тот год будто не родилась капуста, белая, красивая, ровная капуста, а родилась только хряпа, зеленые, твердые, огромные листы капусты, которые разрослись, распластались по земле, — их собрали, засолили, и всю блокаду была только хряпа, а капусты не было вовсе. Откуда она взялась — хряпа — в таком количестве? Не знаю, но только она, ее дивный вкус остался на зубах до сих пор, так что, увидев на базаре зеленую мелкую хряпу, я сразу покупаю ее и с восторгом варю щи из хряпы, ем и радуюсь, будто это деликатес, которого не достать нигде.

Так помнит все тяготы войны существо человеческое, хотя голова давно забыла все и не помнит никаких подробностей о тех временах.

Ну, скажем, разве кто-то может сейчас вспомнить облик человека, который много времени страдал от голода и питался клейким хлебом, дрожжевым супом и хряпой? Человек, который теперь худ или очень сухощав, совсем не похож на того человека. Бели очень хотеть представить себе того истощенного человека, то надо увеличить сухого серого богомола, которого все равно надо еще слегка помучить, — тогда можно понять, как выглядели люди в блокаду. Это были и не люди, а сухие тени, без всякой жизни, без пола, с одним только упорством — выжить, с одним только моторным рефлексом — двигаться, делать что-то, не останавливаться.

Хотелось бы теперь, подобно Бомбару, произвести эксперимент — голодать и холодать, жить на ста пятидесяти граммах хлеба — сколько? Сколько мог бы выдержать теперь человек — в спокойном, обычном виде? Уверена, что человек может жить более трех месяцев на такой диете, он мог бы выдержать и все девятьсот дней на этом пайке, но люди не выдерживали и трех-четырех месяцев, особенно те, кто был в одиночестве. Кто не хотел умирать, тот выжил, кто не мог больше сопротивляться, тот умер.

Видела старух, которые совершенно спокойно переносили голод, спокойно могли поделиться последней чечевицей, сухарем, видела таких, кто ничем не делился, ничего не отдавал, наоборот, ел довольно много — все менял, все доставал и все равно умирал.

Так отчетливо запомнила стены домов — они были удивительными, особенно гранитные шлифованные плиты облицовки и мрамор под льдом. Сначала стены покрывались искристым инеем, потом коркой льда, потом еще инеем… Вдруг все это оттаивало, и город становился стеклянным, из окон свисали сталактиты, ледяные водопады, и все это сверкало, змеилось, играло на солнце. Город становился ледяным, он мерцал, как стекла в калейдоскопе. Город был опутан белыми змеями толстых от инея проводов — кто помнит эти провода? Они с каждым днем становились все толще и толще, уже толщиной в руку — так нарастал иней. Сугробы завалили город — и узкие тропки на Невском между ледяными домами и замерзшими троллейбусами. Какое это было зрелище! Какая смертная красота!..