Выбрать главу

- Она накормит и согреет, знаю я ее, бесстыжую, - злится почему-то мама.

Утром приходит Дарья Воеводина и приносит крынку молока.

- Иванушко, напиши ты, Христа ради, нашим ребятам. От Мишки недавно получили письмо, жив-здоров, а от Кольки давно нет весточки, жив ли? Ведь в окопах страдает.

Пишу тому и другому бесчисленные низкие поклоны от всей родни, далекой и близкой. Пишу на память - родственники все известны, не первый раз пишу. А вот что дальше, не знаем ни я, ни Дарья.

Общими усилиями наскребли новости: красно-пестрая корова отелилась, принесла бычка, сено все с пожен вывезли, все живы-здоровы, того и тебе желаем. Дальше уж я от себя добавлял, что зима нынче стоит морозная, снегу выпало много, ветра сильные дуют, девки на беседы по-прежнему собираются у Катюхи. Но девкам невесело: мужиков всех на войну угнали, только негодные к службе да подростки и ходят на беседы.

Когда я прочитал Дарье письмо, она расплакалась:

- Спасибо, Иванушко, уж как складно ты все описал.

Выхожу на улицу с санками. При въезде в деревню против Бирюковой избы вровень с крышей намело огромный сугроб. Тут мы и катаемся. Моих одногодков ребят трое, да девок нашего возраста пятеро, да поменьше, да самых маленьких наберется десятка полтора. Визг, хохот, возня в снегу, рев малышей. Снегу в катанки набьется полно. Так разогреешься, что хоть шубейку скидывай. Стемнело-и разбегаемся по домам. Кажется, не было дней веселее этих.

Вечером старики собираются у кого-нибудь в избе, ведут неторопливые, бесконечные разговоры о том, кто у кого в окрестностях купил лошадь, смеются над тем, кого обманули цыгана и подсунули опоенного коня, судачат о ценах на рожь, на овес, кто помер, у кого родился ребенок. Сообщают о своих нехитрых делах, рассказывают сны и угадывают, что к чему.

По воскресеньям, по случаю моего появления, собираются у нас в избе. Зажигается пятилинейная лампа со стеклом, я усаживаюсь за стол с книжкой и читаю. То и дело меня прерывают: "Читай пореже", "Нука перечитай это место еще раз". Читал я им Гоголя "Вечера на хуторе близ Диканьки". Вот это были слушатели! Рты полураскрыты, в страшных местах всеобщее "Ох!", в смешных хохот, старческий, хриплый смех. Когда старики смеются, глаза у них щурятся и слезятся, животы подбираются, плечи вздрагивают - смеются всем телом. Бабы, те либо всплакнут, либо взвизгнут, либо зальются задорным смехом. Насколько я помню, больше всего моих слушателей волновала судьба Тараса Бульбы.

Потом начинается разговор о войне, о германцах и ихнем императоре-злодее, о турках и ихнем султане, который татарской веры. Газет тогда в деревнях не было и о войне знали по рассказам. У мужиков складывалось такое суждение, что наши не уступают.

В лампе кончается керосин. Все расходятся по домам, а на прощанье уговаривают в то воскресенье дочитать про Тараса Бульбу.

МАТЬ

- Смотри, мама, сосна выше тебя!

В пятилетнем возрасте мне казалось, что выше моей мамы никого нет.Юна была самой крупной женщиной в деревне. И тут вдруг сосна в три обхвата, высоченная, развесистая. Такие сосны одиноко растут на широких межниках, отделяющих одно поле от другого, и потому называются межниковыми. Они вроде священных. Существовало поверье, что срубивший межниковую не будет счастлив ни в чем. И не трогали их.

Мы идем с мамой босиком по полевой дороге на полянку по ягоды. Сегодня воскресенье, работать грех, а по ягоды можно, все ходят. Середина лета.

Солнце жжет сквозь ситцевую рубаху. Пробую смотреть на солнце - глазам больно, и кажется, что оно утыкано иголками, раскаленными, как железо в кузнице. Небо бледное, голубоватое, бездонное.

- Мама, а кто топит печку на солнышке?

- Анделы, Иванушко, анделы.

В длинные зимние вечера к нам в избу приходили соседки, когда трое, когда четверо, с прялками либо с беличьими шкурками и пряли кудель, сшивали меха.

Мы - маленькие - сидим на печке и слушаем нехитрые бабьи разговоры, в которых Поликарповна (наша мама) умела говорить и умела слушать. Иногда у нас ночует нищенка-странница. Тогда' нет конца россказням про святых угодников, про чудеса, про козни лукавого. Бабы слушают, ужасаются, ахают, охают, и забывают про кудель и меха. Мы на печке притихли и тоже переживаем, боимся, когда бес кого-то одолеет, и звонко смеемся, ежели святые посрамляют лукавого.

- Ваня, иди домой! - кличет мать, отрывая от игры в козни (у нас так зовут бабки).

Уходить из игры неохота, а попробуй, не послушайся, сразу по заднему месту прогуляется березовая вица. На этот раз на вицу не похоже, у мамы вид не такой, да и пороть не за что. Она отводит меня в чулан и сует в руки крынку горячего творога, только что из печки вынутого:

- Ешь скорее, пока бабка не видит.

Бабка у нас старая-престарая, ей уже девяносто годов, волосы у нее редкие, белые в прозелень, лохматая, сама маленькая, как сушеный гриб-обабок. Она очень скаредная, за каждый кусок хлеба шпыняет, костлявой рукой по, головам бьет. С мамой они часто ругаются и кричат на всю деревню. И чего только не вспомнят друг про друга, и чего только не наговорят!

Драться не дрались: бабка слабая, а мать не смела поднять на старуху руку.

Все это было в раннем детстве.

Когда я учился в шестом, последнем классе училища, весной при таянии снега простудился. Тетка Марья велела в больницу идти. Пошел, но не помню - сам дошел или привел кто. Очнулся на койке, над головой высокий потолок, кругом на койках люди незнакомые, и никак не могу понять, где я, зачем. Видно, снится: во сне всякое бывает. Подошла пожилая женщина вся в белом:

- Ой, слава те господи, пришел в себя. Что, дружок, болит?

- Ничего, - говорю, а голоса своего не слышу, только губами шевелю. Где я?

Женщина по губам догадалась и отвечает:

- В больнице, дружок, в больнице. А ты что, не помнишь?.

- Не знаю.

Пришел доктор, выслушал, постукал по груди, по спине и сказал:

- Малшик, ты путешь шить, ну путешь сторовый, если меня путешь слушать. Леши, не стой. Ешь польше...

Он был немец и плохо говорил по-русски. Добрый он был.

На другой день утром мне принесли белый хлеб, молоко, кисель клюквенный. Я с трудом выпил кисель. Все казалось невкусным, будто в рот напихали ваты. В обед принесли суп мясной и котлеты. Тут и мама пришла. Обрадовалась, что я ожил, ведь вчера я был без сознания. Радость сверкает в ее глазах, в улыбке, в светлых слезах, что крупными бусинками катятся по кофте. Она уговаривает меня есть, а я не могу.

- Хоть котлетку-она такая скусная! - угощает мама и, оглянувшись по сторонам, сует котлетку в узелок.

^ Мне было стыдно: что подумают другие больные?

А унесла она котлетку, чтобы дома попотчевать маленьких. Ведь дома котлет никогда не делали. В палате лежали деревенские, и никого не удивил бы поступок моей матери: я потом замечал, что многие отдавали остатки от больничной еды своим родственникам - посетителям.

Когда пошел я на поправку, аппетит у меня появился, как у волка. Съедал все, что давали, и ,еще добавку. По правде сказать, хорошо относились к больным в нашей земской больнице. Кормили досыта.

Я выписался здоровым и толстым, каким никогда до этого не был. И вытянулся за время болезни. А болел я крупозным воспалением легких, как тогда говорили.

Выпускные экзамены сумел сдать на четверки. И то хорошо: ведь пропустил шесть недель.

Мама любила меня больше, чем сестренок. Ведь я один остался из трех сыновей - двое умерли маленькими. "Наследник растет", - говорили обо мне дома, не вкладывая в эти слова понятия о наследстве. Просто растет мужик, работник, отцу замена.

Мама была радешенька, что я учусь в городском училище, и сколько надежд было связано с моим образованием!