— Меня это интересует, потому что мой муж уже два года воюет, я два года одна по чужим углам маюсь, а вы даёте деньги, чтобы этой войне вообще конца-края не было. Если вы уж так хотите победы, взяли бы да сами пошли воевать. Легко вам рассуждать о победе, не слыша выстрелов и кушая белый хлеб с маслом.
— Послушайте, Доротея Георгиевна, вы, кажется, забываетесь! — промолвил опешивший адвокат.
— Нет, я не забываюсь! Я с вами после этого и минуты под одной крышей не останусь! — и она, бросив на стол перед поражёнными хозяевами сорванный с себя белый передник, покинула их в тот же миг, даже несколько вскинув голову, чего от неё уж никак нельзя было ожидать.
Правда, она потом за свою гордость дорого заплатила, так как работы в таком маленьком городишке, как Екатеринштадт, найти было почти невозможно. Голодали они с сыном постоянно, а иногда даже очень голодали: то есть, не ели сутками, но к адвокату она бы уже не вернулась ни за что, даже, если бы пришлось им обоим помереть. Уж так сильна была её обида. И вот, когда её уже из занимаемых углов погнали за неуплату, и осень на носу, и деваться некуда, и мысль — не надеть ли себе петлю на шею — стала неотвязной, пришло спасение, откуда и ждать было нельзя. В конце лета шестнадцатого года нашёл её посланный мужниным братом Иваном и передал, что получил тот письмо от Эдуарда. Ох, как она обрадовалась – жив муж! Жив! Теперь-то она его дождётся. Не может же война длиться вечно!
Приехала она к Ивану в Розенгейм. Показал он ей письмо от Эдуарда, в котором тот сообщал, что жив, здоров и просил брата позаботиться о жене и сыне до своего возвращения.
— Ну что ж, оставайся. Пропитания нам хватит, а питать я тебя буду не просто так, а за работу, так что нахлебницей не будешь. Кстати, ты завтракала?
— Да, завтракала.
— Вот хорошо, тогда мы сразу поедем в поле. Будешь снопы вязать.
Вечером, когда они усталые, сели за стол, пришёл Альфред — Иванов сын, живший в их старом доме, который они в 1906 году продали Ивану, уезжая в Екатеринштадт. Правильно сказать, жил он в Розенгейме летом, как на даче, а большую часть года проводил в Екатеринштадте или Покровске[73], где у него было какое-то своё дело. Оказывается, Альфред собрался уезжать в Америку, и все семейные разговоры и думы вертелись вокруг предстоящего отъезда.
— Дядя Христиан пишет: в Америке уже не корячатся, как мы, на полях. Там давно забыли, что такое серп и что такое сноп. Всё машины делают, которые комбайнами называются. Они и косят, и молотят, и готовое зерно сами в мешки затаривают.
— Надо же! — только и смогла сказать Доротея, потому что у неё язык после сегодняшнего рабочего дня заплетался.
— Бежать надо, тётя! Драпать, и как можно скорей! Просто так эта война не кончится. Бить нас будут. Волынских немцев уже выгнали, как собак, из их домов, вон они скитаются по чужим людям, места не могут найти. Скоро и до нас доберутся. Я, как война началась, сразу снёсся с дядей Христианом, чтоб он помог мне документы выправить. Вот только своим старикам не могу того же внушить.
Иванова жена – Элизабет – словно оправдываясь, сказала видно не раз уже сказанное:
— Да мы что ж! Мы старики! Здесь родились, здесь и помрём. Хоть и нет у нас ничего стоящего — всё барахло — а своим горбом нажито. Как бросить?
— Вот начнётся заваруха, ещё и отберут у вас всё и не станут разбирать чем нажито. Немец? – На тебе, немецкая морда, по морде! С немцами ведь воюем! Вся ненависть на нас обернётся! Неужели непонятно?!
— Да ладно уж, Альфред. Что всем, то и нам. Вы молодые, поезжайте, а нам — что Бог пошлёт.
— Вы бы уже в тысяча девятьсот шестом году могли уехать с дядей Христианом! Вон он как живёт! Дом в два этажа, собственный авто с шофёром. Эх вы, лапти!
Ох и умный Альфред, ведь верно чувствовал. Под Рождество шестнадцатого года только и разговоров было, что немцев выселят с Волги и пешком в Сибирь.
Сомневающиеся говорили:
— Не может этого быть. Сама царица немка, она не допустит.
— Да в царице-то всё и дело. Говорят, она немецкая шпионка, все военные планы немцам выдала, из-за неё все поражения русских и вся злоба на нас, немцев.
Приехал Альфред: