— Перед тем, как я домой пошла. Он пощупал и отпустил меня.
Тут Чалов усмехнулся и сказал:
— Ну хорошо, а в котором часу отпустил?
— Не знаю, темнеть стало. Сумерки были. Где-то в семь.
— В семь… А загорелось в двенадцать. Выходит, ты пошла домой, потом вернулась и подожгла?
— Не поджигала-ааа! Мы поужинали и спать легли-и-ии!
— Не поджигала? А отчего же тогда загорелась? Или она сама себя подожгла? Сушилка-то?
— Не знаа-а-а-а-ю!
— Может подложила что-то, чтобы тлело, а потом разгорелось? Или спички как-то так разложила, чтобы огонь пополз?
— Ничего я не дела-а-ла! Я и не умею, и не знаю…
— А может бригадир поджёг?
— Не-е-ет! Я пошла, и он ускакал. На коне он был.
— Ну хорошо, устрою тебе очную ставку с бригадиром. Подожди пока.
Чалов позвонил в правление колхоза, и через десять минут Мария уже видела в окно, как Семён Васильевич мчится галопом, и сырой снег комьями вылетает из-под Алимовых копыт. Прыг с коня у коновязи, и через несколько секунд бригадир уже входит в кабинет — да, серьёзная организация милиция.
— Ну что бригадир. — сказал Чалов. — Вот гражданка Гейне утверждает, что ты последним видел сушилку перед пожаром. Говорит, в семь часов вечера ты всё осмотрел, проверил, пощупал, её отпустил, а сам остался.
— Не говорила я так. Мы вместе ушли.
— Вместе что ли подожгли?
— Да вы что, товарищ младший лейтенант. Я вчера один раз там был… В обед, — глаза Семёна Васильевича забегали, будто он не знал, куда их деть. — Приехал, посмотрел, как сушится. Сказал: сейчас ребята ещё воз привезут на сушку… И всё… Вечером я её не видел, и не отпускал. Она сама должна была знать, когда можно уйти.
— Понятно, так и запишем. Гражданку Гейне не видел, уходить от сушилки не разрешал. Правильно?
— Да, так и было.
— Семён Васильевич, — закричала она в отчаянии, — разве вы не помните, как щупали кирпичи, сказали «иди домой».
— Нет, товарищ младший лейтенант, клевета, не видел я её.
— А может, всё же видели, товарищ бригадир? А? Может вы подожгли?
— Да что вы, товарищ младший лейтенант! Мне-то зачем?
— А ей зачем?
— Ну… она того… немка…, — руки у Семёна Васильевича забегали так же суетливо, как глаза… — Может своим помогает…
— Так и запишем: «Считаю, что сушилку подожгла гражданка Гейне из вредительских побуждений». Верно?
— Выходит, так.
— Выходит «так» или просто «так».
— Ну так, наверно…
— Ладно иди.
После того, как ушёл Семён Васильевич, и рухнула её последняя надежда, Мария заголосила уже, не сдерживаясь.
— На вот, подпиши протокол, — сказал Чалов.
Но Мария ещё сегодня ночью решила ничего не подписывать, тем более, не понимая, что подписывает. А сейчас она вообще не способна была что-то понимать.
— Ну хорошо, — сказал Чалов, — так и напишем: «Подписать протокол отказалась»!
— Что теперь будет? — всё-таки смогла спросить Мария сквозь свои вопли.
— Суд решит, что будет. Судить тебя будут.
Услышав слово суд, она совсем ополоумела и стала кричать уже по-немецки.
Мария не помнила, как шла в камеру, как очутилась на кроватном тряпье. Кричала и плакала весь остаток дня. А поздно вечером вдруг услышала глухой стук в стену. Этот еле слышный стук вернул её к действительности. Мария стала воспринимать звуки, обращать внимание на свет автомобильных фар за окном, и вскоре уснула так крепко, будто умерла.
Утром пришёл тот же старый милиционер. Принёс ложку овсяной каши и светло-жёлтую жидкость в алюминиевой кружке, наверное, чай.
— Ох, и кричала же ты вчера, дочка! У меня самого глаза на мокром месте были: «Чего, — думаю, — девчонку мучат?» Ты только никому не говори, что я так сказал. А то…, — махнул он рукой, — можешь и сказать, мне старику всё равно, прожил я своё. Но лучше не говори… А картошку-лепошку что же не съела?
— Не могу… Хотите, съешьте.
— А что, давай, пожалуй, не пропадать же. Смотри только не пожалей.
— Не пожалею.
Чай смогла выпить, а кашу не стала.