— Эйе, что происходит во дворце? Что творится в Кемет? Говорят, что я поддаюсь нечестивым народам Сати[85]? Это всё Хоремхеб! Говорят, что царская казна пустеет из-за того, что полнится казна Дома Солнца? Говорят, что я оскорбляю иноземных царей из-за того, что золото нужно мне самому для прославления царствования моего и моего отца?
— Это так, твоё величество. Так говорят.
— И ты молчишь, Эйе, и позволяешь говорить?
— Что я могу сделать, твоё величество?
— Твой язык подобен змее — когда она спит, она только ужасна, но когда просыпается, может ужалить смертельно! Придворные ропщут, и змея спит. Чёрный яд изливается на корону великих фараонов, и змея...
— Наблюдает спокойно за вознёй скорпионов, твоё величество.
Эхнатон сделал быстрое движение, и золотая подвеска, хрустнув, осталась в его руке. Казалось, он должен был отбросить её, но длинные пальцы впились в тонкую золотую птицу, как когти беспощадного льва, и не выпускали добычи. Нельзя было сейчас говорить с ним как с разумным правителем, даже просто разумным человеком, но я сказал ему:
— Твоё величество, ошибиться может и великий, но мудрый умеет признать это, мудрый превыше толпы, ибо знает её слабости, знает, что подножием трона служат неджесы[86], простые писцы, воины, художники. Сделай хотя бы один шаг, твоё величество, покажись в Доме Солнца вместе с царицей Нефр-эт...
— Никогда!
Как нож, бросил Эхнатон это короткое и жестокое слово, и оно вонзилось в тишину солнечного покоя, безжалостно рассекло её и отдалось многократным эхом. «Нет, нет! Никогда!» Даже для меня это было неожиданно, и эта глухая ярость ясно сказала мне: фараон болен, фараон медленно убивает себя своей яростью, жизнь фараона может оборваться внезапно... Пользуясь всеми своими правами, почти божественными, я положил руку на плечо Эхнатона и ощутил дрожь, бьющую тело владыки Кемет.
— Твоё величество, мудрость никогда не облекалась первым словом, готовым сорваться с уст. Прости своего верного Эйе, но я скажу тебе, что гнев твой безрассуден. Ты силён и могуч, как твой великий отец, но есть место на земле, куда не могут проникнуть даже лучи царственного Солнца...
— Какое же это место, Эйе?
Фараон дышал тяжело, скарабей на его груди вздрагивал, как живой, и губы владыки были белы от ярости. Но я был спокоен, и ответ мой был спокойным.
— Человеческое сердце, полное тёмных тайн, человеческое сердце, великий Эхнатон. Никогда нельзя изведать до конца человеческое сердце, даже если это сердце обыкновенного неджеса. Ты никогда не думал о том, что изображения древних богов можно стереть с каменных плит, но нельзя уничтожить их в сердцах людей, питающихся благословением Хапи. Но теперь ещё не поздно, твоё величество, всё или почти всё можно исправить, власть Великого Дома по-прежнему нерушима, тяготы власти разделяет с тобой твой царственный брат, кроткий нрав которого может смягчить гневающихся...
Фараон откинул голову назад резким, почти судорожным движением, стал хватать воздух побелевшими губами. Длинная шея выгнулась и напряглась, руки беспомощно зашарили по воздуху, ища невидимой опоры, и страшная судорога сжала тело Эхнатона, бросила его оземь, на цветущий луг, утопающий в солнечном свете. Не раз был я свидетелем таких припадков, но сегодняшний был особенно ужасен. Из горла Эхнатона вырывались страшные хрипы, и со стороны могло показаться, что Эйе смыкает пальцы на шее доброго властителя Кемет... Но он только помогал, оберегая фараона от удушья, ибо верность его царскому дому была безгранична и была сильнее его великой обиды. Постепенно судорога стала слабее, хрипы тише, и вот уже фараон распростёрся на полу, как человек, отдыхающий после тяжёлого труда, глаза его были закрыты, но дыхание становилось ровнее, и только мускулы всё ещё были сведены, и лёгкая дрожь пробегала по его телу. Стоя на коленях рядом с Эхнатоном, я разжал его пальцы, вынул из них золотую птицу. Мягкий металл легко поддался необузданной ярости фараона, шея птицы была надломлена. Долго рассматривал я эту птицу, держа на ладони... Не то ли произошло с фараоном, повелителем Кемет, бесстрашным и могущественным Эхнатоном? Вера его сломлена, спина его согнулась под бременем тяжких забот, слишком слабое, болезненное тело не выдерживает страшного напряжения. Годы борьбы и страстной веры в могущество царственного Солнца отступали перед призраком страшной гибели Кемет и казались бесплодными, просто-напросто смытыми с папируса, на котором фараон медленно и тщательно, день за днём, выписывал строки своей необыкновенной судьбы. И я знал, что всё чаще приходила к нему мысль, обжигавшая огненным дыханием Сетха — мысль о бесплодности этой борьбы, о тщете его усилий. Он мог бы царствовать, как его отец по плоти, царствовать спокойно, величаво, наслаждаясь головокружительной властью доброго бога, владыки Обеих Земель. Как ни убеждал он себя в том, что наглые правители дальних степатов всё больше и больше расшатывают царский трон, всё же власть Великого Дома в стране Кемет была достаточно сильна, чтобы слыть нерушимой. Зачем, во имя чего пожертвовал он собственным покоем и покоем своей семьи, всеми благами мирного царствования, а быть может, и загробным блаженством? Когда-то он знал ответ, не только сомнение, но даже тень колебания представлялась ему чем-то невозможным. Атон, великий Атон! Но теперь уже и солнечный диск был не в силах разрушить тьму, порождённую его светом, тьма сгущалась в груди Эхнатона, наполняла её. Когда эта тьма дойдёт до горла, она задушит фараона, как душит утопающего беспощадная тёмная вода... Если бы знали враги Эхнатона, как тяжело он болен и как беспомощен во время припадков своей странной болезни! Узкий серебряный кинжал, разомкнувший зубы фараона, легко мог бы войти в его сердце. Но верность Эйе безгранична, ибо не пришло ещё его время. Он мог бы быть моим сыном, этот странный и великий Эхнатон! Когда-то, будучи маленьким царевичем, слушал он мои сказки о стране Волшебного Змея, о волшебнике из Джахи, об отважном Синухете. Тогда царевич Аменхотеп слушал, затаив дыхание, и глаза у него были такие же, как сейчас, когда он открыл их после припадка своей страшной болезни — пристальные и страдающие, и в то же время словно обращённые внутрь, в глубину собственного Ба. И я сказал ему, помогая подняться: