Выбрать главу

Только он ушел – появился мой крестник, сын писателя Битова – Ваня. Он – биолог, сам разводит собак, знаток, у него всегда подрастает несколько лаек.

– Девочка, – процедил он. – Очень небольшая. Маленькая даже. Так – до колена вырастет, и всё. А может, и того меньше.

Ну и ладно. Маленькая да удаленькая. Зато вон какая хорошенькая. Только, конечно, теперь это никакой не Синдбад. Я посмотрела в ее глазки, стараясь в них прочитать имя. «Тутти, Тутти», – замигала она.

– А назовем-ка ее Тутти! – предложила я. – Даже если снова окажется, что она – мальчик, то это такое имя – универсальное.

– Тутти! – позвала я ее. Она завиляла хвостом.

– Тутти! – повторил мой муж. Она встала на задние лапы и лизнула ему руку.

– Тутти! – Я взяла ее за передние лапки, и мы с ней парочкой закружились по комнате в танце.

8

Собачка хоть и маленькая, а росла каждый день. Шерстка ее – мытая-перемытая, вычесанная, заблагоухала, засияла, заискрилась, но – тоненькая, как бы даже и не овчаркина эта шкурка. На улице холодно ей, не любит она гулять. Как вынесу ее на снег, она сразу дрожать и бежать домой. Да и пугливая. Ворона каркнет – она тут же уши прижмет и несется домой, дерево зашелестит ветвями – задрожит в ужасе, машина вдалеке протарахтит, она уже ни жива ни мертва. Такую – как на улице держать? А дело уже – к декабрю… А впустишь ее домой, помоешь лапки, она сядет посреди комнаты, навалит кучу, нальет лужу, а потом еще одну, и еще, и еще… Вытру я за ней тряпкой на швабре, так она швабру грызет, рычит, рвет зубами. Я от нее с этой мокрой, капающей шваброй бегу, она за мной гонится. Только я за ней уберу, опять – хвать ее на руки, иду с ней гулять. Она постоит, постоит минутку, поприслушивается, погрызет веточку и стремглав домой. Я опять ей лапки помою, уйду в свою комнату работать, и вдруг слышу – бух-бах-тарабах. Это она видик за шнур потянула, об пол грохнула. Кассеты по полу. А рядом куча, лужа. Вонища! А она увидит меня, ляжет на спинку, живот розовый вверх – сдается.

Я ей пузико это нежненькое поглажу, уберу кучу, лужу вытру, побегаю от нее со шваброй, на которую она бросается с прорезавшимся уже лаем, побрызгаю вокруг освежителем воздуха – препротивным, между прочим, окна открою в глухой ноябрь – а тут у меня растения диковинные, пальмы, юкки, цветы изнеженные в огромных горшках – вся эта роскошь на сквозняке вянет, чахнет, лист отпадает за листом, чернеет на концах. Уйду, наконец, к письменному столу, а Тутти скулит, скучает, жалуется, рыдает, сидит у двери. Я к ней вернусь, поглажу животик, погуляю, лапки вымою, она опять лужу напустит. А стоит мне уйти из дома – ведь не меньше, чем часов на шесть я ухожу, в лучшем случае: два часа от Переделкина до Москвы сквозь пробки, два часа назад, два часа – семинар в Литинституте, или дело какое в редакции, или литургия в храме, так дома за это время такой разор она учиняет – пальму огромную перевернула, блюдо под ней раскололось на мелкие осколки, земля по всему полу, плинтус отгрызла, за ножку кресла принялась… А то несколько раз пришлось мне ночевать в Москве – так Тутти воет всю ночь, батареи грызет, и все вокруг – одна ее сплошная уборная. Не продохнуть. Отдираешь это все, уже присохшее, она на швабру кидается, рычит, играет.

Ну и прошли вот так два месяца, и я дала слабину. Малодушие на меня нашло, сковало сердце своим ледком. Это когда Тутти на диван научилась залезать, а с дивана – на стол: ходит по столу, все хватает. Так она баночку аспирина опрокинула, сколько-то таблеток сгрызла, ее начало рвать, потом ее пронесло… Я это все убираю, меня чуть саму не выворачивает, а тут вдова поэта Чичибабина звонит – второй год зовет меня в Харьков на чичибабинские чтения. В прошлом году я отказалась, зато твердо обещала, что приеду на следующий. Ну вот – а теперь могу ли куда-то из дома отлучиться?

– Вы же обещали, – говорит она.

Да мало ли что я обещала когда-то! А теперь – всё. Буду тут сиднем сидеть, за Тутти убирать. Ни с мужем на конференцию теперь не поеду, ни в Париж в начале марта, когда у нас еще снега, мороз крепчает, а там крокусы из-под земли уже показались, птицы поют, ветерок теплый веет… Никто же не будет здесь вместо меня с ней нянчиться, ходить за ней, подтирать, дворнягу эту обихаживать. Что уж тут обиняками-то выражаться! Три месяца уже собаке, а она меньше пинчера, я называю ее «декоративная овчарка», «карманная собачка», «карликовый песик». Ошибся, видать, владыка с ее породой – видимо, согрешила его кавказская овчарочка где-то на стороне с шавкой какой-то приблудной: немецкой овчаркой тут и не пахнет. Кавказской, впрочем, тоже… То есть вполне можно допустить, что где-то в четвертом колене там и было что-то, но там, вдалеке, у самого основания родового древа.

Поэтому-то и на улице, как мы надеялись поначалу, не желает она быть. Мерзнет, трепещет, как палый лист, шерстка у нее тоненькая, шелковистая – как такую неженку на веранду хотя бы выгонишь? Так и сидит она весь день взаперти, а сама-то ведь такая веселая, живая, игручая, общительная, а тут – в одиночестве чахнет. Я ее через каждый час туда-сюда ношу: на двор – обратно, на двор – обратно. А она настолько гулять не любит, что прячется от меня, как только почует, что я собираюсь ее из дома выносить, – скрывается за диваном, под стулом, бегает от меня вокруг стола, я ее ловлю, а она верткая, хитренькая, быстрая. И вот я наконец поймаю ее, держу на одной руке, другой – куртку на себя натягиваю, потом – раз – одну ногу, раз – другую в дутики моего мужа и – на двор. Там мы погуляем минут пять, собака по кустам прошвырнется – сделала она там что-нибудь или так просто, из любопытства там лазила, и она домой бежит, в дверь скребется. А я скидываю с себя одежду, и – лапки ей мыть, вытирать, полы подтирать, сгрызенное подметать, и так целый день. Она меня уже за мать свою овчарочку держит. Люто без меня тоскует. И я уже от всех дел вне дома отказываюсь, с ней сижу. Но и работать так не могу. Потому что если уж я работаю, то я уже не здесь, а – там, там я где-то, здешнего, во всяком случае, уже не замечаю: хлеб могу в холодильник положить. А так, чтобы и здесь, и там, я не могу. Вот и не пишу уже два месяца – так, мелочовку какую-то.

В общем, нашло на меня искушение, воистину – «покры мя тьма», я и говорю мужу:

– Все, не могу больше. Владыка нам совсем не ту собаку прислал – к нашей жизни она не приспособлена. На улице вообще не может жить – через десять минут воет там, плачет. Я, например, рассчитывала, что она будет основное время проводить на веранде, а в доме только ночевать. Да и дома, если оставить ее одну, скулит. Грызет все подряд. Вон – русскую литературу XIX века изгрызла. Маяковского – в клочки. У Чухонцева обложку ободрала, Тынянова попортила. И вообще, – тут уже я вышла на какой-то метафизический уровень обобщения, – почему это моя жизнь должна зависеть от собаки, от какой-то там дворняжки, шавки? Что ж, я теперь остаток дней должна возле нее проводить, ухаживая и ублажая?

А муж мой то и дело вынужден в Москве ночевать, потому что, когда он служит с утра, ему надо вставать часов в шесть, а я вместо того, чтобы с ним быть, разделяя труды, тут при своей дворняге сижу. А собаку взять с собой в Москву не могу – там вообще гулять с ней негде. И потом там, оказывается, такие антисобачьи законы ввели, что как только собака твоя где-то нагадит, сразу подходит страж порядка и штрафует на тысячу рублей, если ты тут же за ней совочком не убрал и не выбросил в помойку. Так что с совочком теперь надо гулять, когда выходишь с собакой.

9

Да таких собачек, как она, как эта наша Тутти, по всей округе пруд пруди, бедолаг бездомных. Чего было везти ее сюда издалека? Если бы мне так уж надо было такой именно собачкой разжиться, я бы одну из этих, стаями бегающих, прикормила бы… И доброе дело сделала бы, и себе бы подходящую собаку подобрала бы, потому что раз она к улице приучена, то вполне бы могла у меня на веранде побыть, пока бы я в Москву ездила. Да и вообще – два года назад я от этих собак бездомных да приблудных еле отделалась. Одна из них забралась ко мне под дом и там родила четырех щенков. А дело было уже зимой, в декабре. Холод лютый, а под домом – тепло, там как раз рядом котельная, и от нее – жар. И вот эти щенки крошечные там пищат, а собака, мать их, – тоже, между прочим, явно с овчаркой в дальнем родстве – вся тощая, изможденная, в глазах – забота, обида, настороженность, но и кротость необыкновенная, и мольба: ты уж не гони деточек моих на лютый мороз! – рыщет, бегает вокруг дома, голодная, у помойки шныряет, пропитание выискивает, сосцы у нее набухшие, отвислые – кормящая мать.