Кроме самых обычных садовых растений, я высаживаю много георгинов — не потому что за ними легко ухаживать, а потому что я к ним привыкла. Клубеньки георгинов зимуют в банке из-под свеклы, которую я держу в каморке. Их отдых продолжителен, пассивен и необходим. Зимой и у меня немного работы. Георгины и еще луковицы тюльпанов на прежних местах, ровными рядами, для последующей высадки.
Эта тишина, такая тишина наступает после того, как что-то произошло. Я надеваю зимние свитера, зимние рукавицы, зимние шарфы, зимний комбинезон, зимние носки, шерстяные штаны и ботинки на шнуровке. Под моей дверью спит большой ребенок, от него пахнет пивом. Я отодвигаю его ногой и выхожу. Улицы усеяны обрывками серпантина и бутылками из-под игристого. На мосту у Фогельсонген я чуть не наступаю в лужу рвоты с остатками сосиски. Рядом с больницей голубой и холодный воздух. Я не трогаю свой сад, ему не нужна помощь, он отдыхает, зимует, всасывает хлорофилл, каморка с секаторами и газонокосилкой медленно ветшает за липами.
Я захожу в лифт и поднимаюсь на пятый этаж. На моем столе стоит чашка кофе, венская слойка лежит на салфетке. Когда я вхожу, Эдит уже наливает кофе в чашку. Мы пьем его, горький, горячий, и едим липкие слойки с чернично-малиновым вареньем. Эдит рассказывает что-то непонятное. Как умеет, так и говорит. Но сегодня ей будто и вправду есть что рассказать. Будто важно, чтобы я поняла. Я различаю отдельные слова. Он сказал. Что-то за темной занавеской. И Мама. Мама.
В парке под окном возникают дети в разноцветных шапочках, как из-под земли. Они одинакового роста, одеты в одинаковые комбинезоны с одинаковыми полосками-отражателями. Они падают в сугробы. Шапочки-шлемы полностью скрывают головы, только круглые вырезы спереди открывают красные лица. Я поднимаю голову: поток слов Эдит замедлился. Вскоре поток иссякает вовсе. И мы обе глядим в стену или в окно. Я пью свой кофе и говорю что-то о сущности и существенности снежинок. Далеко не все, лишь пару слов. О существенности сущего. О Bullet Rosettes, Arrowhead Crystals и Pyramidal Crystals, которые exceedingly rare[9] везде, кроме Южного полюса. О кеплеровских необъяснимых отклонениях планет от собственных орбит. О книге про гренландскую женщину, мысли которой полны снегом, когда-то я слышала о такой и, может быть, когда-нибудь прочитаю, хотя обычно предпочитаю специальную литературу.
Эдит кивает и смотрит в чашку. У нее еще остался кофе, полчашки. Глубокий и густой. Сказав, съев и выпив все до конца, я убираю со стола и готовлю противень мясных паштетов, зная о дисфункции сердечных ритмов Эдит. Перед тем как уйти, я минуту стою на пороге. Эдит не машет. Мы не вспоминаем о наступившем годе. Я выключаю плиту, на всякий случай. Все конфорки. И кофеварку. Ничего страшного, сегодня вряд ли придут новые посетители. Я жду еще немного и начинаю собираться. В пыльных лучах солнца Эдит остается сидеть, подняв указательный палец.
Ночь была холодной. Четыре бродяги и двадцать два ранних подснежника погибли, не дожив до первого рассвета нового года. В барах сидит человек-другой, пряча набрякшие веки за высоким бокалом. Повсюду красные и синие останки петард, произведенных в Китае. Однажды, не так давно, в провинции Цзянси взорвалась фабрика по производству пиротехники, и тридцать семь школьников, чья работа заключалась в изготовлении петард для празднования Нового года в странах Запада, взлетели на воздух кровавыми ошметками. В стокманновской витрине, скрытые завесой, лежат демонтированные гномы. Я прислоняюсь лбом к ледяному стеклу и вижу стальные конструкции, деревянный шар на полу между пилой и горой опилок. Конфеты унесли и съели. В углу еще валяется пара золотистых фантиков. Нарисованные глаза гномов уставились в потолок. Гномы улыбаются. На стекло уже наклеены стокманновские желтые плакаты: СУМАСШЕДШИЕ ДНИ СОВСЕМ СКОРО!!!
Вдруг в гладкой поверхности окна возникает движение. Предметы за стеклом сложно отличить от того, что находится за моей спиной. Палатка, та, оранжевого цвета. И кто-то. Он. С аккордеоном. Его хорошо видно в зеркальном отражении. Палатка закрыта, неподвижна, но он там, он двигается. На нем и сейчас нет верхней одежды, черные нечесаные волосы. Он сидит на своем ящике, расписанном розами. Он поет, перед ним шляпа. На всей протяженности Александерсгатан больше никого нет. Только он. Люди в барах, за стеклом. Он и его инструмент издают громкие звуки.