Выбрать главу

Потому-то все те, кто ветром задет, упрямо отстаивают то или иное, свое или чужое стихотворение, про которое «непосвященные» эрудиты «es belles lettres»* [Изящная словесность (фр.).]с уверенностью заявляют, что оно ничего из себя не представляет по сравнению с другими.

Заснул я, и снился мне Томительный сон во сне. Холодная ночь. Неверный, Как будто отравленный свет. Я в низкой пещере… Иль нет, — В таверне. Но вид пещерный.
Пещерный он оттого, Что сон мой под Рождество.
Над ложем старик склоненный. Безмолвен, смиренно-суров. Рассвет. Ни звезды, ни волхвов. Младенец мертворожденный.

Знает ли сам Злобин, что из всех его стихотворений это — самое насыщенное, самое озаренное отравленным, неверным светом, в котором раздваиваются и сам он, и его жизнь, и лира, которая то лежит, разбитая, –

…И то, что любовь сочетала. Крепка, широка, глубока, Свистящим мечом рассекала Ревнивая чья-то рука. И вот, обречен на безделье, Как пленник, сижу, одинок. Сиянье. Холодная келья. Разбитая лира у ног…

то снова звучит в той же келье:

Я такой хотел бы дом, Одинокую квартиру, Чтобы можно было в нем Хоть в углу поставить лиру. ………………………………. Буду в сумерках бряцать Я на лире…

Раздвоенность во всем. Двойник. Близнец. Бог темный. Бог светлый. Вера. Неверье. Поиски любви и бегство от нее. Реальность и сны, среди которых бродят «два брата акробата»:

Мы два брата акробата, Два взъерошенных чижа. Разделен чертой каната Мир, как молнией ножа. Между знаньем и незнаньем, Невесомые, как дым, По канату с замираньем Мы над пропастью скользим.

Чувствуется ли в этой раздвоенности жажда слияния? Нет! Злобинская муза может быть только двуликой, она живет раздвоением и постоянной тревогой, хочет покоя и тут же радостно себе отвечает:

Нет покоя!..

Зовет любовь и, когда слышит от нее «Я жду», отвечает:

Не пришла, и сердце радо. Никогда не приходи. Высока моя ограда, Бесконечность впереди,

твердит в тоске:

В слезах спасение,

чтобы, испугавшись спасения, крикнуть:

Но ни раскаянья, ни слез!

Его музе одинаково нужны верх и низ, ангелы и чудовища, нежно-розовая луна, к которой тянутся тюльпаны, и луна с лицом «небритой ведьмы», дрожащая среди рваных облаков. И, если она выберет какую-нибудь определенную дорогу, освободившись от двойника, то не замолчит ли, окончательно разбив лиру?

В противоположность Злобину, ищущему между строк лицо автора: «Стихи сами по себе, стихи, как таковые, отдельно от человека, их пишущего, мало меня интересуют, — говорит он в своей статье о В. Смоленском («Возрождение», тетр<адь> 70), — я не ищу за стихами никакого лица. Стихотворение само по себе, как таковое может поразить, пронзить, и для меня поэзия так же таинственна, как таинственна музыка. Оба эти искусства проходят через людей, как через радиоприемники — передатчики ЗВУКА, и меня волнует ЗВУК, но не марка аппарата, не его сложный механизм, винты и антенны».

Что же взволновало меня в Злобине, помимо качеств стиха, — а качеств у него много, и среди них нельзя не отметить уверенного владения ямбом и прекрасного слуха, не допускающего никаких ошибок фонетики?

Раздвоенность — тема не новая, борьба добра со злом тоже не сегодня придумана, зависит, какими словами о ней говорить, ведь важно не «что», а «как» (Злобин не задумывается над избитостью темы, когда пишет о звезде в окне, и совершенно прав), есть в его стихах тот провал в небытие, тот младенец мертворожденный, которого провидит не сам он, а его муза, и к этому провалу мы подходим постепенно, через отдельные ноты, отдельные музыкальные фразы, грозно звучащие то здесь, то там.

Вот, слушайте, близнецы приближаются к слиянию:

С младенцем нежным, чуть не с люльки, Связался черт, и сам не рад. То подавай ему свистульки, То барабан, то шоколад. Младенец плачет и смеется, Недавний вспоминает рай, И черт несчастный, как ни вьется, А райских слуг изображай. Потом, без всякого уж толка (Однако черт ничуть не зол), Хромого представляя волка, На четвереньки и под стол! Так дни бегут. Растет младенец, Стареет незаметно бес. Теперь он страшен, как чеченец. Но зверь лицом — душой воскрес. А страж-хранитель, что в загоне, Слетев с заоблачных высот, Смиренно-тих, как на иконе, Ему свой меч передает…

и дальше, — развитие темы:

Лишь дойдя до крайнего предела, Где душа испепеляет тело, Где добро и зло — одно и то же И любовь на ненависть похожа, Только в час, когда теряешь веру, Ты найдешь божественную меру, Двух миров согласную природу. ……………………………………

Признав согласность двух миров, остается шаг до слияния. Двуликая муза не может не признаться в том, что близок, отчаянно близок провал в небытие, и теряет себя в лабиринте сна:

О снах молчи! Знай, сна не рассказать, Не выразить ни радости, ни боли, Волшебный этот свет как передать, Что обновляет душу поневоле? Иль тот, другой, чей незаметный след Опасен, как смертельная зараза? О ничего в нездешнем мире нет, Доступного для уха иль для глаза. Как объяснить, чем страшен этот сон, Сам по себе такой обыкновенный, Что с детства, с незапамятных времен, Мне снится, повторяясь неизменно? Все тот же полукруглый коридор, И я иду, не смея оглянуться. Но главное: мне снится до сих пор, Что я заснул и не могу проснуться.

В слиянии — гибель, а не спасение. Тема провиденного Люцифера тоже стара, но все, кто ее затрагивали, прельщенные образом бога тьмы, тоскующего о потерянном рае и вновь его обретающего, останавливались на слиянии двух начал, с соответствующим хором небесных сил и немолчной осанной от края до края вселенной. Что и говорить — соблазнительно и для поэтов, и для художников, и для композиторов! О дальнейшем молчали и молчат. И ни у одного поэта, каким бы он ни был провидцем, мы не читали: