Курил, смотрел на лесистый горизонт, где опускалось солнце… Из трубы нашего дома поднимался столб дыма: вначале он высоко шел вверх, потом плыл над усадьбой тракториста, распускался веером над лесом и растворялся в вечерней синеве. Нина, жена Сергея, в коротеньком платьице и резиновых сапогах долго бегала по двору с хворостиной, загоняя свинью и подсвинка, отчего куры с кудахтаньем разлетались из-под ног. По деревне на мотоцикле пронесся бригадир, поднимая пыль, как дымовую завесу. Из дальнего конца Нового Зимовья раздалось мычание коров и послышался звон боталов. Деревня ожила: загремели ведра, кланяясь, заскрипели колодезные журавли, чаще и громче затявкали собаки, и от всей этой обыденности повеяло прелестью вековой жизни. В это время я услышал, как кто-то кряхтит. Поворачиваюсь, а это баба Маня: посмотрела на меня, разровняла скрюченными пальцами, как граблями, землю возле креста, прошептала что-то и пошла, сказав:
– Дай Бог тебе здоровья, сынок.
Я вскочил, забрал свой инструмент и следом за ней стал спускаться, говоря:
– Баба Маня, а почему именно тридцать берез вы посадили? И почему ваш муж здесь похоронен, а не на кладбище?
– Долго сказывать, сынок, – ответила старуха, не останавливаясь.
Я молча шел за ней до ее дома. Старуха не остановила меня.
В избе было сумрачно, углы чернели, а окна холодно синели, залитые лунным светом. Я огляделся: большая русская печь, деревянная кровать, покрытая лоскутным ватным одеялом, в углу, под потолком, на божнице иконы. Вдоль всей стены, чуть ниже окон, отсвечивала широкая лавка, а перед ней, почти посередине избы – стол с тремя табуретками.
– Садись, сынок, раз пришел. Чаевничать будем, – сказала баба Маня, вытаскивая из-за печки самовар на противне.
Я прошел и сел на табуретку к столу. Старуха налила воды в самовар, взяла с загнетки лучины, переломила их с треском, подожгла, подождала, пока они разгорятся, и пучком опустила в самоварную трубу, потом набросала туда древесного угля из ведерка, качнула несколько раз старым сапогом, надела вместо него легкое жестяное колено, чтобы дым тянуло в трубу русской печки, и стала собирать на стол: принесла полбуханки сельповского хлеба, кусковой сахар с щипцами, лепешку домашнего масла, завернутого в просоленную тряпицу, и баночку смородинного варенья…
– Подыми-ка, сынок, самовар-то, да давай чай пить, – баба Маня довернула в патроне электрическую лампочку, и комната наполнилась слабым красноватым светом.
Я приготовился слушать.
– С чего те начать-то, сынок?.. Жизнь, она ведь коротка, когда уже прожита. А пока живешь, бьешься, все торопишь, все быстрей хошь, все мнится, что тихо больно времечко идет, – баба Маня замолчала, с трудом кусая одной стороной рта черствый хлеб, тонко намазанный сливочным маслом с капельками сыворотки, долго валяла его во рту со стороны на сторону и запивала чаем, держа блюдце на растопыренных пальцах. – Как уж оно тебе и обсказать-то, сынок? – сама у себя спрашивала баба Маня. – Прикипела я к Петру с детства, когда еще девчоночкой была. Защищал он меня от Федьки – паразита мордатого, не тем будь помянут. И смерть ему такая же досталась, что не приведи Господь: мать топором и зарубила. Домина их и по сию пору стоит, – повернулась старуха к окну, – наискосок нашего-то. Нынче там садик для ребятишек. Сам Мордюков уж больно матерый был. Такой рыжий мужичина, что твой медведь. И Федька в родителя пошел. Он на два года был старше Пети, а по виду – намного. Федор-то был и выше, и шире, но Петя зато отчаянностью брал. Играем это мы, бывало, на Берди, где и ноне ребятня летом скапливается, с Дуськой Колесовой – младшей сестрой Марфуши, той, что позднее из-за этого же Федьки повесилась, лепим из песка калачи да пироги, что дома к праздникам пекли, а тут и Федька. Идет ведь, паразит, и, как назло, наступит ножищей – раздавит, да еще и пяткой повернет как-то с вывертом. Вот ведь сколь был не зловредный. Горе тут такое брало – ревем от обиды. Попервости я все Максима, брата своего, звала. А он, видать, побаивался его. Гляжу, у Максима глаза от злости чуть не лопаются, а с места не двигается – боится Федьку. Только на меня еще прикрикнет: «Че ревешь? Новые ладь!» А потом вот Петька, дружок Максима, и стал налетать на Федьку.
Подскочит это к нему, а сам росточком-то ниже его, грудь выпятит, головенку этак запрокинет и подступает, да еще кулачонки отставит за спину и напирает на него, как кочет. И на вот тебе – Федька стал меньше озоровать. С этого все и повелось. Ну уж а когда я девкой стала, Петя как жених ходил.