Выбрать главу

— Поди, поди сюда, приляг ко мне, ляг со мной! — заговорила пчелиная матка, расплываясь в обольстительной улыбке. Из своих десяти пар боковых продушинок она выпустила одурманивающий цветочный аромат — манящий, притягательный, пронзительный.

— Нет, нет; боюсь, боюсь я! — кричал Само, судорожно извиваясь на канапке.

Пчелиная матка лишь презрительно рассмеялась. Крышка улья стала потихоньку подниматься, и матку вскоре окружила вся десятитысячная пчелиная семья. Матка сразу посерьезнела и своим мудреным ротовым устройством — с хоботком и язычком — глухо промолвила: «Я ведь и есть, милый мой, та самая тысячелетняя пчелиная царица. Я та единственная, что никогда не умирает и навечно остается жить в улье. Мне ведомо все о твоих предках, о тебе, о вас обо всех, и я буду знать все о твоих детях, внуках, правнуках… Тысячи моих работниц всякий день приносят мне вести… возьми меня в жены… Ты будешь жить со мною тысячу лет… Возьми меня в жены…»

Само, проснувшись, рывком сел. Поглядел на ульи впереди себя, но ничего примечательного там не обнаружил. Он встал, подошел к одному из них, поднял крышку и заглянул внутрь. Пчелы ворошились, копошились, жужжали, гудели. Среди них он увидел крупную пчелиную матку, лениво переваливающуюся по груде трутней и медуниц. И непонятная злоба нахлынула на него: он хватал из улья целые пригоршни пчел, взвешивал их на ладонях, разглядывал и опускал назад. А в одной пригоршне оказалась и пчелиная матка.

— Так это ты докучала мне? — спросил он ее. — Ты меня баламутила? Вот бы сдавить тебя двумя пальцами и… А еще говоришь — вечная, тысячелетняя!

Он швырнул пчел в улей, прикрыл их крышкой и только теперь изумился, что ни одна из них его не ужалила. Он оглядел руки, удивленно поахал, но вдруг кто-то легонько постучал в дверь — он вмиг забыл и думать о пчелах. Забыл, верно, потому, что испугался, а испугался потому, что в пчельник никто никогда не стучал. Сердце у него сильно забилось, когда дверки потихоньку приотворились. Нет, вовсе не от страха забилось, устыдившись, убеждал он себя, просто от нетерпения.

В пчельник заглянула девушка — Мария Дудачова, но, увидев перепуганного Само, лишь ойкнула и сразу же прикрыла дверки.

— Мария!

Само подбежал к дверям, рванул их и хотел уж было кинуться вдогонку за девушкой, но тут же застыл смутившись.

Мария стояла в двух шагах от него.

— Входи! — позвал он ее в пчельник.

Поколебавшись чуть, вошла. Остановилась посредине, приглаживая рукой волосы и мило улыбаясь.

— Меня искала? — спросил он.

— А я и не знала, что ты тут!

— Чего же стучалась?

— А чтоб насмелиться!

— Ну и как? — рассмеялся Само.

— Насмелилась, — сказала Мария. — Видал — отворила же.

— Сядем? — Он взял ее легонько за руку и мягко потянул к канапке. Мария не упиралась. Сели совсем рядышком, прижимаясь друг к другу бедрами и икрами и держась за руки. И словно оттого, что пожирали друг дружку глазами, у обоих участилось дыхание. Когда он тронул пальцами ее губы, вздымающуюся от волнения грудь, она закрыла глаза. И вдруг приникла к нему. Он обнял ее, она блаженно охнула, зашаталась в истоме: «Само, Самко!» — и стала целовать ему грудь и шею. Он снова обнял ее и, сжимая любовно, пылко, целовал ей глаза, губы. Целовал шею, плечи, грудь. А когда она легла рядом на канапку, прошептал:

— Хочешь, Мария? Сегодня, да?

— Сегодня? — спросила она изумленно, но не противилась.

Они отдавались друг другу в каком-то чаду. Их прекрасные молодые тела наливались страстью, и они чутко внимали им. Движения повиновались ритму пчелиного гуда, хотя сами они и не ведали, что слышат его. Упругость и шелковистость кожи, безбоязненность обоих, зов зачатия возбуждали все более исступленное желание, острое наслаждение и беспредельную доброту. Они обоняли свои тела, свое дыхание, и это все рождало новые и новые приливы любви… Долго к ним не приходило успокоение. Они лежали рядом, и лишь много времени спустя глаза обрели способность видеть, уши — слышать.

— Отчего вот так бывает? — спросила Мария погодя.

— Как?

— Хорошо, когда мы вместе!

— Люблю тебя! — сказал Само.

— А всегда ли будет так?

Он сидел и молчал, а она и не настаивала на ответе.

3

Старый Мартин Пиханда (хотя какой же он старый — ему всего пятьдесят один год) решил после обеда вздремнуть, да вот сон не шел никак. Он слышал, как сыновья опять взялись за дрова, и твердил себе, что надо бы встать, пособить им, но как раз сейчас ему особенно сладко полеживалось. На душе вдруг сделалось так хорошо, так благостно, что он и сам себе позавидовал. Завидовал себе, завидовал — даже почти возревновал к самому себе. Всегда, когда ему бывало вот так, как теперь, а это случалось частенько, он думал только о хороших, красивых и приятных вещах, вспоминал случаи из собственной жизни. И сейчас в памяти всплыл день, когда отправился он на приработки в Дебрецен. Глаза у него слипались, на мгновение он задремал, но вздрогнул и снова очнулся. Приснилось ему, что большой пилой распиливают кита пополам… Да нет, какое, это ребята пилят дрова во дворе… Вот уж и спать расхотелось… Пилят, рубят топорами, стучат. Поленья отлетают на землю, словно драконовы зубы или слоновьи клыки, а в месте пропила светят белизной. И пахнут, ох как пахнут! Запах несется над травой прямо к лавке, на которой Пиханда борется с дремой. Дерево благоухает как пирог. Да что там пирог! Как лепешки со шкварками! А когда он ел их в последний раз? Неужто и впрямь так давно, десять лет тому, когда собрался в Дебрецен на стройку? Сунула, что ли, тогда Ружена ему в рюкзак и лепешек со шкварками? Или в том рюкзаке на спине громыхал один каменщичий инструмент? Ан нет, было там сальце, луковица, хлеб, а в кулечке, расписанном кулечке, ухмылялись лепешки со шкварками — ведь шел он в мир, вроде как ремеслу обучаться, уму-разуму набираться.

Тогда, перед тем как уйти в Дебрецен, Мартин обнял жену Ружену, расцеловал ее, потискал, покачал на руках и — кто знает — может и позабылся бы с ней в укромном уголке, да пришел черед детей. Висли они на нем и наперебой нашептывали, что принести им из славного стародавнего Дебрецена. Наобещал он им столько, что исполни хоть половину, и то пришлось бы в Дебрецене возницу с подводой нанимать. И вот, облегчив груз обязанностей обещаниями, зашагал он в сторону Штрбы, где думал найти сотоварища, сесть в поезд до Кошиц, а оттуда спуститься прямиком в вожделенный город. Жена и дети вышли проводить его. «Победуйте тут, хорошие мои, победуйте, да выдюжите, пока не ворочусь. А уж потом заживем. Принесу полнехонек мешок денег, и тотчас — в Микулаш за покупками. Да чего в Микулаш — завернем и в Ружомберок, и в Мартин, а может, и в Жилину, там ухватистые купцы-евреи, и ихние лавки заморским товаром забиты. Там куплю тебе, Руженка, такую красивую шаль, что будут на нее пчелы и птицы садиться. А вам, дети, ах, вам куплю по коню-качалке каждому, а конфет — ешь не хочу. И добрую свою мамку, ребятки, слушайтесь, буренок, курок и пчелок помогайте ей обихаживать. И ты, голуба моя, ничего не бойся! Поле засеяно, трава всего-то лягушке по макушку, вот и поишачу на стройке два месяца. А потом — домой, и опять за дело. Да вспоминайте меня, как по вечерам керосиновую лампу задувать будете!