Выбрать главу

На шум сбежались, одолели Диманта, повалили, связали, пришел начальник отделения и составил акт о происшедшем. После чего можете себе представить, как били связанного Диманта. Унесли его без сознания в лазарет, вместе со всеми пятью жертвами системы джиу-джитсу.

Когда он немного поправился - стали продолжать такие же "допросы", принимая однако меры предосторожности: каждый раз связывали. Пыток не было, были простые избиения. Однако после одного из них - на одиннадцатый раз, когда его стали бить резиновой палкой по половому органу - он не выдержал и "сознался". После всего этого месяцы лежал в лазарете с отбитыми почками и мочился кровью, а когда выздоровел - был отправлен в Москву, где в нашей камере ждал решения своей участи.

К концу октября этого 1938 года подул какой-то новый ветер: мы стали замечать, что избиения происходят всё реже и реже, допросы начинают происходить без избиений. В первых числах ноября Диманта вызвали на первый в Москве допрос (месяца три просидел он у нас без допросов). Седоватый полковник НКВД начал вопросом:

- Скажите, товарищ Димант (товарищ! такого слова заключенные от следователей не слышали!), как вы могли сознаться в шпионаже?

- Я сознался на одиннадцатом допросе, - ответил Димант. - Разрешите доложить, что если бы такие же приемы допроса я применил к вам, то, быть может, вы сознались бы в чем угодно в первый же день допроса.

Полковник показал ему "дело", из которого {286} Димант узнал, что пока он сидел в Бутырке - в Асхабад был направлен военный следователь НКВД для рассмотрения его дела, что начальник асхабадского отдела, допустивший избиение (!) без разрешения начальника асхабадского НКВД (а с разрешения, значит можно?!) подвергнут взысканию, и что вообще вокруг этого дела в военных кругах поднят шум. Мы были очень рады за Диманта; ему повезло. Но как же с тысячами (миллионами!) других, столь же ни в чем неповинных Димантов? Они и до сих пор продолжают заселять собой изоляторы и концентрационные лагеря.

- В Туркестан вы, конечно, уже не вернетесь, - сказал в заключение полковник (а почему бы и не вернуться с полной реабилитацией?), - мы устроим вас на Дальнем Востоке...

Это - единственный известный мне случай из почти двухлетней тюремной жизни, когда "сознание" повлекло за собой не расстрел, изолятор или концлагерь, а вероятное освобождение. Впрочем, не знаю - через несколько дней после этого я покинул камеру No 79.

Около этого же времени, в конце октября или начале ноября, был привезен из Баку и попал в нашу камеру обвиненный тоже в шпионаже (на этот раз в пользу Турции) старый революционер, а потом член азербайджанского ЦИК'а Караев. Я провел с ним в общей камере не более недели, так что не слышал продолжения интереснейших его рассказов, но и слышанного было достаточно. Он, узнавая про московские, хабаровские и асхабадские истязания, только снисходительно улыбался и говорил:

- Ну, это что! Пустяки! Вот посидели бы вы у нас в Баку!

У него тоже был перелом ребер, его тоже били резиновыми палками, он тоже мочился кровью, но считал все это "детскими игрушками".

- А вот когда у меня содрали ногти на ногах, {287} и следователь топтал окровавленные пальцы тяжелыми каблуками, тут - запоешь! Это уже не игрушки!

И однако - он не "сознался", долго лежал в лазарете и был отправлен в Москву.

Довольно, слишком довольно! Заканчивая эти кошмарные страницы, хочу прибавить: истязаниям подвергались, разумеется, далеко не все допрашиваемые, только избранное меньшинство их. Для большинства достаточно было одних следовательских угроз, подкрепленных затрещинами и главное - криками и стонами из соседних следовательских камер, а также и рассказами страдавших на их глазах товарищей. Такие напуганные люди - большинство - "сознавались" легко, в роде А. Н. Туполева: будь что будет, лишь бы не было пыток. Впрочем, как мы уже знаем, пыток не было - были лишь "простые избиения".

VII.

О тюремных днях я рассказал много, о делах людей - достаточно. Пора теперь перейти, наконец, и к себе самому, к моим собственным "делам и дням".

После ареста и водворения в камеру No 45 настроен был я мрачно. Не только знал, что ежовское пленение это - "всерьёз и надолго", но был уверен и в большем: не сомневался, что на этот раз решено со мною так или иначе покончить. Расстрелять не расстреляют, а засадят в изолятор или в концентрационный лагерь "на десять лет без права переписки". И хотя законных причин для этого никаких нет, но мало ли можно придумать для этого причин незаконных: был бы человек, а статья найдется!

Юрисдикцию теткиных сынов я по опыту знал хорошо, чтобы не сомневаться в таком исходе своего дела, а потому был убежден, что на этот раз дело не ограничится тремя годами ссылки, что выхода на волю мне нет и не будет. А если так, то и решил - с самого же начала, с первого же допроса поставить вопрос {288} ребром и требовать быстрого совершения Шемякина суда. А что суд этот свершается теперь быстро - этому я был свидетелем весь октябрь месяц, первый месяц моего пребывания в тюрьме: десятками уходили люди из камеры после двух-трех незначительных допросов, уходили по этапу в концлагери, на место их приходили десятки других и уходили столь же быстро. Я думал, что и со мной покончат таким же ежовским темпом, - зачем тянуть?

В этом я ошибался - со мной не торопились. По закону (закону!!) предъявление обвинения заключенному должно быть сделано не позднее двух недель со дня ареста. Но вот в середине октября, две недели со дня моего ареста прошли, а на допрос меня не вызывают. Передо мной пестрым калейдоскопом проходят десятки и десятки вызываемых на допросы и отправляемых в концентрационные лагеря. Приходят новые десятки, чтобы испытать ту же судьбу. При допросах еще не прибегают к палочным доводам, незачем тратить силы для такой мелкоты: статья 58, параграф 10! Это всё - ежовская "вермишель", которую можно отцедить через следовательское сито в два счета и без применения сильно действующих средств. А что ни в чем неповинные люди эти пойдут заселять миллионами бесчисленные лагери - велика важность!

Но в калейдоскопе сменяющихся десятков (сотен!) лиц мы стали замечать в камере некое неподвижное ядро: люди, как тени, приходили и уходили, а ядро это оставалось на месте. Сотни прошли мимо, несколько десятков нас осталось. Мы все мало-помалу перезнакомились друг с другом, удивлялись - почему же это с нами тянут, и решили, что мы, остающиеся без движения - очевидно закоренелые преступники, с которыми и поступать будут более серьёзно. И действительно: всю человеческую вермишель отцеживали быстро, проводя через допросы тут же, в Бутырской тюрьме. А со второй половины октября мы стали {289} замечать, что отдельных членов нашего преступного ядра увозят допрашивать на Лубянку. Вызовут человека "без вещей" - значит на допрос, - а он исчезает на два-три-четыре дня. Потом возвращается и рассказывает довольно жуткие вещи о Лубянке, о "собачнике", о допросах. Вся камера разделилась на "бутырщиков" и на "лубянщиков", и надо сказать, что вторые завидовали первым: по крайней мере дела их решаются просто и быстро, а результат все равно будет одинаковый лагерь. Кандидатов на расстрел мы между собой не находили, и лишь позднее убедились в своей наивности.

Как бы то ни было, но прошло две "законных" недели - никто и никуда меня не вызывал; прошел и беззаконный месяц - товарищи поздравили меня со званием "лубянщика". И верно - прошло еще несколько дней и настал мой черед испытагь partie de plaisir на Лубянку. Это было 2-го ноября 1937 года, число очень мне запомнившееся, так как ночь со 2-го на 3-е ноября явилась одной из кульминационных точек моего тюремного чествования.