Выбрать главу

Хозяйство свое они не любили. Что делалось в их деревнях, в поле и на гумне, их не касалось. Вот парк и сад — это другое дело! Сюда Сергей Львович заходил часто, мечтая о разных новшествах и благоустройстве. Иной раз, начитавшись старых книг с рассуждениями о хозяйственных опытах доброго помещика-селянина, Сергей Львович приказывал казачку крикнуть приказчика. Шел с ним осматривать усадьбу, оранжерею, вольер, пруды и разглагольствовал о том, как лучше устроить новые цветники, куртины и рабатки, как развести в огороде дыни, а в прудах — зеркальных карпов, где поставить новую беседку или грот и как превратить один из старинных курганов в Парнас.

Приказчик слушал вдохновенные барские речи, подобострастно кивал головой и говорил, что ему всё это отлично понятно и что всё будет завтра же готово. Сергей Львович удивленно смотрел на приказчика и выговаривал ему, переходя на французский: «Се que j'ai de roieux a faire au fond de mon triste village est de tacher tie ne plus penser».[2]

Потом кричал: «Ах Мишель, Мишель, чучело ты гороховое, где тебе понять меня!..»

На что приказчик отвечал: «Покорно вами благодарны!»

И всё оставалось по-старому, до нового обхода.

Сергей Львович мечтал о том, чтобы перестроить обветшалый дедовский старый дом, эту, как он говорил, «бедную хижину», хотел увеличить его, убрать современными мебелями, превратить дом в сельский замок, наподобие английского коттеджа. Но как объяснить всё это бестолковому приказчику, да и где взять деньги, в которых всегда была нужда?

Еще мечтал он о своем хорошем портрете, который украсил бы залу господского дома, где висели портреты царей и предков. Дочка Ольга Сергеевна любила рисование. Одно время даже хотела стать художницей. Сергей Львович часто заставлял ее писать с него портреты. Составляя программы в стихах и прозе, принимал позы. Читал вслух «Канон портретиста» Архипа Иванова — старинную книгу о портретном искусстве, которую как-то нашел в библиотеке Тригорского. Бывало, сильно тиранил художницу, придирался к каждой детали, распространялся о величии рода Пушкиных и Ганнибалов и почти всегда заканчивал свои рацеи или рассуждениями о несчастной судьбе своего опального сына, или брал гитару и начинал напевать романс, сочиненный им на сей предмет:

Где ты, мой сын, — там мысль моя витает, Туда стремятся все мои мечты, И сердце быть с тобой желает, — О Александр, где ты, где ты?
Я здесь, я в горьком чувств забвенья; Не вижу время долготы, Я здесь не знаю наслажденья, О Александр, где, где ты?
Приди ко мне, здесь жизнь светлее, Я жду тебя, скорей приди… Та-та-ра-ра, та-та-те-те-те… О Александр, где ты, где ты?…

Вот и сегодня, сидя в затененной от мух и комаров спальне, перед туалетным зеркалом, и внимательно разглядывая в стекле свой орлиный профиль, он опять заговорил про «него», обращаясь к жене и дочке, склонившимся над пяльцами:

— Ну скажите вы мне на милость, почему Александр такой неблагоразумный? В кого он таким вышел? Ах, господи, каково-то смутам? Бедный! Подумать больно. Четыре года лишенный родительской ласки и заботы… Каково-то ему живется там, среди этих, как их, тамошних турков? У меня сердце кровью обливается, когда подумаю о расстояньи, которое нас разделяет. Я никогда не привыкну к этой мысли. Он без нас, мы без него… Entre lui et nous n'est-il pas, n'est-il pas quelque…[3] Неужели бог не услышит молитвы любящего отца? Le Dieu e'est l'amour![4] Я знаю, он услышит, услышит, и Александр будет с нами. Вот возьмет и нагрянет! И будет счастье и большая радость!.. Не правда ли, мой друг? — спросил он Надежду Осиповну.

Та, не отрываясь от рукоделья (по-видимому, не слушала супруга), заговорила совсем о другом:

— Нет, я никак не могу понять Прасковью: подумать только, сорокалетняя женщина, а уже с утра старается расфуфыриться, словно на бал. Прическа в три этажа, тут и косы, и букли, и ленты, и банты, и громадный гребень. Это при ее-то фигуре! А духи?! Спрашиваешь ее о жизни — отвечает, что совсем больна, мучится спазмами, истерикой и что в животе у нее целая аптека с лекарствами. Вся пропахла гофманскими каплями. Всё плачет, говорит, что не может забыть своего Иванушку-дурачка… Боже мой! Дочки на выданьи, бьет их по щекам, при людях…

Сергей Львович удивленно слушал супругу. Та не успела закончить свои язвительные критики на тригорскую соседку, как вдруг в комнату, словно ветер, влетел младший сын Лёвинька:

— Мамонька, а к нам дядюшка Павел Исакович пожаловали!..

Перед домом остановилась коляска, запряженная парой взмыленных лошадей. Коляска была какая-то особенная и чем-то напоминала боевую походную колесницу древних. К передку ее был приделан шест, на котором развевался пестрый стяг с изображением ганнибаловского слона и надписью «Fumo» — стреляю. По бокам крыльев коляски вместо фонарей были поставлены две маленькие чугунные мортирки, к задку приделана шарманка с приводом к колесам. Когда карета двигалась, шарманка наигрывала веселую мелодию.

вернуться

2

Лучшее, что я могу сделать в своей печальной деревенской глуши, — это ни о чем не думать (франц.).

вернуться

3

Нет ли между ним и нами какой-то связи? (франц.)

вернуться

4

Бог есть любовь! (франц.)