Выбрать главу

Нонна СЛЕПАКОВА

У НЕГО ЕЩЁ БЫЛО ВРЕМЯ

Когда он последний раз от меня уходил, в передней-то, как всегда, самый разговор у нас и пошёл. Как где-то у Кушнера: “Мы что, подобрать не могли просторнее места для спора о Данте?” Ну, не о Данте мы с ним, но кое о чём смежном. И не спорил я особенно — поспоришь с ним, как же.

— Так ты завтра в Пилорамск вылетаешь?

— Да, а что? — сто раз я ему говорил, что завтра.

— А то, что обратно вылетай послезавтра же, двенадцатого, и утренним рейсом, слышишь?

— Да что такое, Господи?

— Только то, что двенадцатого в девятнадцать ноль-ноль пилорамская АЭС взорвётся.

— Господи, спятил ты?! Сам, что ли, займёшься?

— Зачем сам, просто позволю, чтобы кое-кто другой.

— Да за что?!

— Меня они, знаешь ли, в Пилорамске вовсе забыли. Не боятся, и всё тут. Так все поперёк меня и ломят.

Коротко и смачно выпаленные мною картинки ужасов взрыва, который разом унесёт половину пятисоттысячного города, а вторую сгноит у нас в Москве на лейкемических койках, как и аханья о женщинах и детях, действия не возымели. А в образности мне не отказано. Я и в “Соискателях” — зам. Главного, и пару книжек стихов выпустил, в наши-то времена.

Я перешёл от художеств к логике, которой он порою на самом деле бывает как бы чужд.

— Да разве тебе надо, чтобы все-превсе по-твоему думали? И полсотни таких ты не найдёшь. И как бы слава Богу, что не найдёшь. На самом деле ведь скучища, если никто никогда против не попрёт!

— Ты сказал. Не такой я тормоз, как ты передёргиваешь. Я иногда за то истребляю, мужик, что слишком уж против меня не прут. А городок премерзкий, не жалко.

— Ты сделал, — возразил я ему в тон. — И потом, насчёт этой вот полсотни. Вдруг ты проглядел, бывает ведь как бы с тобой. Разве ж там и полсотни не наберётся, которые по-твоему живут?

— Если б набралось, то и разговору нет.

— Ну а если там — сорок пять? Из-за пятёрки недобору — весь город? Как бы мелочно-то до чего, Господи ты Боже мой!

— И сорок пять сошло бы. Хоть и мало для пол-лимона душ...

— А ежели тридцать? Двадцатки всего не дотянут!

— И тридцать куда ни шло.

— А десяток если?

Он не ответил, только плечами пожал и принялся, по обыкновению, вытягивать рукава рубашки из-под коротковатых рукавов куртки, чтобы прикрыть жуткие шрамы на запястьях — следы одной его давнишней неописуемой пятницы, за которую я ему многое извинял — даже нынешние его семь пятниц на неделе.

Ясно было — судьба Пилорамска решена. Этот может.

— Учти только, — обернулся он уже в дверях. — В Пилорамске — никому ни слова, ни-ни. Ты-то хоть против меня не при. Понял, Крутой?

— Да понял, понял я, Господи, — простонал я.

На самом деле никакой я не крутой. Главное, родичи все вечно были всмятку, ну и воспитали под себя, гуманитарно и гуманно. Благо, хоть Языку обучили. Компьютеру — уж это я потом, сам. А вот в журналистику всё-таки они, мои, меня сподобили. Хочешь жить — умей крутиться, это я с начала Новых Времён просёк. И кручусь как зарезанный, по двадцать репортажей да статеек в неделю. Потому и дали кликуху — Крутой. Ну и он меня так. А крутое у меня на самом деле только раздвоение личности. Стихи писать охота, а тут лети, например, в Пилорамск за оптимистическим, по нашим меркам, репортажем. Или жену непорочную и преданную из Квебека или Васильсурска вывезти припрёт — романтично же, что не московская — а ты сиди в редакции, письма графоманские разбирай. Вечно несвобода, да бывает ли свобода-то вообще? Это он никому не подотчётен, — “до того, мол, никому не отчитываюсь, что и себе самому отчитываться не желаю”. А я кручусь, сам у себя вечно подневольный. И там у Квебека. У Васильсурска. У моих. Сарделек и пива у.

А ещё, пожалуй, круто я болен сохранением всего. Не следи за мной мои в оба глаза, не выбросил бы ни одной старой вещи, всё хранил бы на память и оброс бы барахлом, как Плюшкин.

... Я устроился в махонькой ноль-звёздочной пилорамской гостинице, хотя ночевать предстояло только одну ночь, а завтра, двенадцатого, и в Москву. К этому хмырю Ибрагимоглытову я не торопился. Ещё из Москвы назначил интервью на двенадцать, а только без пяти начал бриться. Да и до АЭС пёхом пройдусь. Это только в детстве мама с бабушкой внушали, что точность — вежливость королей, теперь-то я знаю, что короли по определению должны быть не точны. Ну какая тебе цена, если являешься тык-в-тык? Значит, как бы нужно тебе очень чего-то, зависишь ты как бы, заискиваешь. Король — он небрежен, ему плевать. Охаживает вот кое-как бритвой жужжащей лицо, полнощёкость и румянец которого пока ещё затушёвывают тайную тоску и бремя забот по королевскому кручению, а к Ибрагимоглытову этому не очень-то монарх и спешит.

Так, королём в командировке, я и вышел в Пилорамск. Городок был когда-то захудалым райцентром на пол-пути из Москвы в Свинеж, оброс многоэтажными домами только после постройки АЭС, и в нём отовсюду так и выпирали следы социалистической родимой оброшенности, роскошного замаха и вечного недодела. Начатый и оставленный громадный плавательный бассейн из камня и стекла, теперь почти сплошь выбитого; амбарчики-ангарчики-базарчики шелудивого кирпича, при лопухах, крапиве и собаках, состоящих из колтунов и пылищи; чисто дачные ещё усадебки с верандочками и гамаками; кое-где — стайки весёленьких ларьков с райским глянцевым нутром; вывески на латинице и отеческом сервильном. В окне булочной — ПЫШКИ ИЗ АМЕРИКИ, а вдали, на облупленном кирпичном брандмауэре какой-то ещё там “ЗЕЛЁНЫЙ КОТ”. Приблизившись, я прочёл, что это “ЗЕЛЁНЫЙ зал пилорамского дома культуры, дисКОТека”. В общем, выпендрялись, как могли, под современность, но в целом городок был уютный, родственный какой-то и детский в захолустности своей. Здесь и аэропорт-то назывался ещё по старинке “Пилорамским Полем”. И мороженое было провинциально щедрое, большой такой вафельный раструб, извергающийся вверх шоколадом и арахисом. На самом деле я как бы это мороженое и купил. И может, из-за мороженого, только захотелось мне с чего-то сохранить этот запущенный городишко. И наградит же он иногда! Прогресс как бы велит — хлам на помойку, а я...

На повороте из старого центра в новый Пилорамск топырил клешни забытый и поблекший до цвета варёной телятины молот-серп-советский-герб из фанеры. За ним начинался городок АЭС — ряды типовых пятиэтажек с баньками и хлевчиками снаружи, будто мощный жилой комплекс так и остался совковым полу-селом, райцентром. Виднелись и большие, опустелые ныне и заколоченные, детсады и пионерлагеря, где всё ещё стояли яркие мухоморные беседки, медведи, львы и драконы для лазанья и катанья в счастливом детстве и коллективные умывалки “прямо на воздухе”. Всё это уходило в знойную нутрь образцово-показательного соснового леса, — мечта старорежимных физиков жить как лирики. Они на самом деле так здесь и жили, и не то что как лирики, а как бы просто по-людски, — мирно, притёрто на веки вечные. И, судя по старичью и ребятишкам, кишевшим возле пятиэтажек, счастливы были, знать не зная, что тут было Вчера и что будет Завтра. На самом деле так и надо. Ведь счастье — это Сейчас: вот хоть бы и я — иду не торопясь к Ибрагимоглытову и мороженое покусываю, и лениво мне на что-нибудь кроме и мозги-то напрягать.

Однако, поднапрячь их было нужно. Как предупредить, если не имею права предупреждать? Завтра всё-таки будет, раз он говорит, со всей мясо-фанерно-кирпичной кашей на голом выжженом пространстве, где потом разведутся двуглавые мыши и вуглускры — помесь собаки с репейником. Да что я? Не стоит уродовать моё Сейчас! Ведь к Ибрагимоглытову иду, к здешнему Главному, уж дам ему как бы понять. На самом деле брейн* у меня всослив и изворотлив, крутиться поднаторел, выкручусь.