Выбрать главу

— Ложись как следует, — сказала она. — Раздевайся.

Вот, началось!..

— Я потом...

— Не стесняйся ты, снимай рубашку. Не можешь, что ли? А ну-ка я! — Она быстро и ловко, не поднимая на ноги, раздела меня до трусов, выпростала из-под полуживого моего тела одеяло и укрыла. — В синяках весь, как и не я.

— Просто “как я”, — еле раздвигая губы в улыбку, пролепетал я, не стерпев безграмотности.

Она тоже чуть заметно улыбнулась и отошла для новых беззвучных шастаний: повесила на спинку стула джинсы и рубашку, вытащила из раззявленной моей сумки тапочки и поставила у кровати. Потом присела у изголовья, согнувшись, так что бедненький её кулон повис над самыми коленями. Я тронул его. Полупрозрачная, свиного сала янтаринка успокоительно, завораживающе закачалась туда-сюда.

— Спи, дурик, раз уж так получилось.

Кулон всё мотался, мотался, колыша над бежевой её юбкой мутное отражение лампочки, и я не заметил, как и когда ушла Аня.

Назавтра, еле преодолев головную боль и ломоту во всём измятом теле, я дополз по центральной до авиа-касс — взять билет на утрений рейс, как он велел. Но кассирша меня огорошила:

— Утренних на Москву не бывает. Вечерний в двадцать-сорок.

— А куда есть утренние?

— А никуда. — Она горделиво и доверительно просунулась ко мне через окошечко. — Мы бастуем. С февраля не плачено. Ну, есть один экипаж... работает, стриг-брехеры эти, — осуждающе пояснила она, — так и то у них первый рейс в восемнадцать ноль-ноль на Свинеж, а возвратятся — и они же в двадцать-сорок на Москву летят.

Я взял билет на стриг-брехерский свинежский рейс в 18.00. Впритык это было, ровно за час до им обещанного, да и Свинеж мне нужен как селёдке зонтик, да и в Пилорамске ещё часов шесть ошиваться... но что попишешь? Вернулся в гостиницу и снова завалился.

Солнце жарило так, что задёрнутые в номере шторы ничуть не помогали, — густое и какое-то при этом тусклое. Туго и по капельке выдавливаясь из своего непредставимого тюбика, тянулось время. Может, это он мне его даёт, чтобы я мог попереть — или не попереть — против его воли, поди его пойми. Чтобы ещё раз попытался — или не попытался. Я выбрал второе, я ведь тоже не казённый: обиняками тут не понимают, так что же, на площадь — и прямым текстом, что вот он на днях ко мне заходил и говорил? В лучшем случае — новое избиение и психушка. Да и просто не мог я физически — до того измолол и обессилил меня вчерашний денёк. Тошно было и думать снова выползать в эту проклятую пилорамскую пылищу, искать контакта со здешними дамами и господами. Наискался вчера. Ни звука больше, думай только о себе, себя спасай. Тем более, он так и велел. Или не велел? Зашёл ведь позавчера, нарочно, наверное, чтобы меня предупредить. Стало быть, велел. Ну и не попру против.

В коридоре выл, посвистывал, как бор-машина, гостиничный пылесос, далеко в буфете звякали тарелки. Голову распирало изнутри и ощутимо давило снаружи. Порой, чтобы хоть чуточку подстегнуть время, я отдёргивал штору, выглядывал в плотный мутный зной. В сизой от избытка солнца мгле лежал за окном будничный, дачно-собачный центр Пилорамска, знать не зная, представить не умея, что с ним будет через несколько часов.

Впрочем, а я разве представляю, знаю на самом деле-то? Умозрительно только как-то, вчуже, по газетно-журнальным чернобыльским репортажам да эсхатологической последующей прозе борзописцев, состригавших известность на свеженьком и документальном ужастике. И немудрено. Чужой я тут, и они мне все чужие, и ничего тут хорошего, и некого, и нечего тут жалеть. И вообще как бы нечего, заткнись. У тебя билет на самолёт за целый час до.

Сползал в буфет, выпил бежевого “кофе с молоком”, сжевал бутерброд с бескровной ветчиной. Вернулся; перед тем, как опять улечься, снова штору раздвинул. В послеобеденном непродышном небе над Пилорамском творилось что-то невиданное. Его графитную ширь ровно посередине рассекал широченный тёмный зализ, в котором неприятно сквозили какие-то багровые и синеватые вкрапления. Феномен напоминал по цвету и форме язык вчерашней бабки, вылизавшей мне соринку. Дышать вовсе уж было нечем. Он это, готовится, вещий знак подаёт, — потом, кто уцелеет, припомнят, знамением нарекут.

Но время всё-таки шло, шло и подошло. Я сел в зачуханный автобусик и приехал на Пилорамское Поле, в аэропорт.

Стриг-брехерский самолёт весь был благообразный — и по чистоте, и по дизайну, и по сервису. В лице рыженькой стюры читалась, как ни странно, некая горделивость — противоположная кассиршиной — этакая благородно-оскорблённая, замкнутая гордыня представительницы экипажа, который пошёл против остального коллектива, чтобы блюсти аэрофлотовские традиции точности и надёжности. Самолёт и взлетел образцово — минута в минуту. Отдаляясь, странно накреняясь, словно на дыбы вставая, мелькнуло тёмное пятно сосняка с АЭС и жилмассивом, синенькая ниточка Свинежки и серенькие — шоссеек, игрушечные, младенчески простодушные ангарчики-амбарчики центра, жалостно уютные и беззащитные перед тем, что будет через час. Там, в незримой отсюда пылище и обдёрганности, валяется перед дверьми ресторанчика блохастый Бобик, катила куда-то детскую коляску старуха, сновала меж колонкой и Боречкиными кулаками Аня с ведром и вечной мечтой умотать... Все они сейчас умотают, последние у них мирные, обыкновенные минутки. Вот уж дискомфортная тоже чёрточка — сохранение это. Колет, свербит, как давешняя соринка в глазу. Но может, из-за сохранения и стихи пишу. Может, из-за него и он ко мне ходит.

До Свинежа было около часа полёта. Передвинув рычаг кресла, я развалился, взял у стюры бутылку Херши. Начал было со стюрой лёгкий трёп — она ничего была, попастенькая — но её окликнули откуда-то из стриг-брехерского закулисья, убежала. За окнами почему-то быстро и преждевременно стемнело. В дверях салона появилась стюра с официальным лицом, в строго надвинутой на брови пилотке.

— Гроза, господа пассажиры, — сказала она. — Свинеж не принимает.

— Куда же летим? В Москву?

— Извините, возвращаемся в Пилорамск. Он принимает.

Я глянул в окно. Земли было не видно, а чёрно-сизое небо кругом то и дело корёжили ветвистые, похожие на нерв, да и дёргающиеся, как обнажённый нерв зубной, молнии. Кое-где они свивались в угрожающие клубки. Гром сухо щёлкал и гулко рубил атмосферным колуном. Всё белесовато бесновалось и полыхало вокруг борта. Самолёт, мягко качнувшись, развернулся и полетел обратно.

Он это, точно он, — подумалось мне. Может, он решил взрыв на грозу списать? Или меня истребить задумал? Что же тогда получается? Если он хотел, чтобы я сгинул, зачем тогда приходил и предупреждал? А если не хотел, зачем в Пилорамск возвращает, когда с минуты на минуту рванёт, и когда я совсем уверился, что уж я-то останусь цел? Да и в Пилорамске ли дело? Во взрыве ли АЭС? Не во мне ли тут у него как бы вся и заковыка? Но в чём же это я так уж против него попёр? Или не попёр? Почему он всадил меня в этот порочный, тошный, неразрешимый круг, из которого и сам-то, должно быть, выйти не умеет? В психушку мне нужно было, что ли, садиться? Или остаться самому в Пилорамске и на самом деле погибать со старухой, Бобиком, Аней?.. Душу хоть сохранить, если их — не вышло?

Когда я ступил на хлюпающую глину Пилорамска, было без пяти семь. У него оставалось ещё пять минут на раздумье.

Санкт-Петербург,

ноябрь 1996 года

"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 4 1997г.