— Быстрее!
«Сиди!» — злясь на себя, подумала я и вцепилась в брезент.
— Бандиты, — сказала я, но голос выдал мой страх. — Не слезу. Я в милицию вас…
— Дура! Тут живой души нет. Слезай! Или жить надоело?
Детское жестокое лицо его было спокойным, только глаза чуть сузились. Но у меня все оборвалось внутри, когда я увидела, как они сузились, его холодные глаза. Я никогда не видела таких глаз, и все же я знала — это глаза врага. И когда я поняла это, я сразу словно успокоилась.
Он усмехнулся, подошел к самому борту, вытянул руку, стараясь схватить меня за ногу. Я нашарила кирпич, подняла его над головой:
— Не подходи.
Я знала: я брошу в него кирпич. Я это хорошо знала, как хорошо знала, что живой не слезу с грузовика. Я стояла, расставив ноги, держа кирпич.
— Поезжайте на шоссе, слышите!
Я говорила спокойно, сама удивляясь своему спокойствию.
— Ну, на шоссе! Слышите!
— Слышу, — сказал из кабины парень в гимнастерке и рванул машину.
Рывок этот был так неожидан, что я не удержалась на ногах, грохнулась вниз на землю. Увидела перед глазами колеса, охнула: «Мамочка!», зажмурилась.
Но колеса не задели меня. Человек в новых ботинках пробежал мимо, пхнул меня ногой в живот — больно пхнул, я задохнулась.
Они помчались обратно к шоссе. Я побежала было за ними, но не догнала и села на землю, отплевываясь вязкой слюной. Сколько я так сидела — не знаю. Боль в животе поутихла, и я пошла. Шла долго, очень долго. Орала, как заведенная кукушка. Орала противно, нагло. Я что-то не слышала в наших краях кукушки — откуда эта психованная взялась?
Ныл правый бок, по руке сочилась кровь — я разодрала плечо, когда упала с машины.
Дура, маменькина дочка! Ты словно жила между небом и землей, развесила уши, слушала материнские проповеди о добре и любви к ближнему, а жизнь где-то шла помимо тебя. И ты ничего ей не давала, все брала, только брала. Ты любила порассуждать о правде и лжи, похвалить добро, осудить зло, стороной обходя и то и другое. Хоть раз ты, дура, бросилась, не раздумывая, защищать ту самую правду, любить которую проповедовала тебе мать?
Хотелось пить. Темный угрюмый лес был душен. Я не знала, что это за лес. Я никогда тут не была. На душе у меня было противно. И все же, как ни противно мне было, я не могла забыть какое-то незнакомое, какое-то странное, почти восторженное чувство, которое охватило меня тогда, когда я стояла на грузовике, подняв над головой кирпич.
Я шла, а шоссе все не было. Я давно потеряла колею и брела наугад. Лес потемнел, солнечные столбы над головой исчезли. За вершинами деревьев глухо заворчал гром, и по листьям застучал дождь. Но он не падал сюда, вниз, хлопал и гудел вверху. Я заблудилась, я старалась услышать шум машин — шоссе ведь близко где-то, — но ничего, кроме урчанья дождя, не слышала.
И вдруг лес кончился. Впереди было поле, мокрое, заросшее хилой травой и бесконечное, а на другой стороне этого поля — в немыслимой дали — виднелись электроопоры: значит, оно где-то там, шоссе.
Дождь промочил меня насквозь, как только я вышла из лесу и побрела через это бесконечное поле. Я сразу по щиколотку провалилась в мягкой, холодной, чавкающей земле. Это было болото, его будто облили клеем — ноги облепила вязкая грязь, их трудно было оторвать. Я падала, утирала с лица дождь, поднималась, брела дальше. Платье присосалось к спине.
Я шла через это болото, и у меня было такое чувство, словно когда-то я уже бежала так по полю, облитому клеем. И так же хлестал дождь, и платье облепило меня, будто все тело стянули бинтами, и так же стучало сердце.
Когда это было? Было это или не было?
Не было — ничего не повторяется в жизни.
Но почему, откуда у меня это непонятное чувство, словно я уже пережила однажды нечто подобное? Было это или не было?
Было!
Много лет назад было. Только тогда была ночь, темная, страшная ночь… Это было, но будто не со мной было, потому что я тогда была маленькой. Господи, неужели ничего во мне не осталось от той глупой, наивной девчонки?
Это было много лет назад.
…В тот год ее приняли в пионеры, и она впервые в жизни поехала в пионерский лагерь. Мама устроила ее в этот лагерь, куда приезжали пионеры из многих городов, даже из Москвы и Ленинграда. Этот лагерь был как знаменитый «Артек», но только стоял не у моря, а на берегу широкой реки. Впервые в жизни Варя так далеко уехала из Новоморского, за триста или четыреста километров. Лето прошло быстро, и наступила пора возвращаться домой.
Из лагеря ребят увозили на автобусах. Одних на вокзал, откуда они в поездах уедут в свои города, других, таких, как Варя, в порт, где их будет ждать «Агат».
Автобус стремительно мчался по шоссе, обгоняя легковые автомобили, другие автобусы, а когда ехал вдоль полотна железной дороги, то и поезд обогнал, легко обогнал, будто допотопную телегу.
Мария Ивановна испуганно кричала шоферу дяде Косте, что так нельзя ездить, но ребята в один голос орали: «Можно! Можно!», и дядя Костя, смеясь, подмигивал Марии Ивановне и не сбавлял скорость. Мария Ивановна сердилась, грозила дяде Косте кулаком. Он оборачивался, выпячивал свои пухлые губы. Мария Ивановна краснела, хмурилась и садилась к дяде Косте спиной.
Ребята делали вид, что ничего не замечают, ничего не понимают, хотя все в лагере знали, что у Марии Ивановны и дяди Кости любовь.
Вообще, взрослые — странные люди. Им кажется, что дети дураки, что у них нет глаз, нет ушей и даже мозгов нет, а ребята все видят и все понимают. Вот Варя тоже все видит и все понимает. Она хорошо понимает Марию Ивановну и дядю Костю, а попробуй скажи им, что она тоже влюблена, они засмеют ее: детям нельзя влюбляться, детям учиться надо, маму слушаться, вожатых слушаться, учителей слушаться, а не влюбляться. Хотя и мама, и вожатые, и учителя, когда были маленькие, тоже, наверно, влюблялись сто раз, а потом забыли или притворяются, что забыли. Варе нравится Сашка. Сашка, конечно, ненормальный: он помешался на марках. Все лето только и делал, что клянчил марки у ребят и расклеивал их в пухлой тетради. Из сострадания Варя начала собирать ему марки, а потом поняла, что Сашка очень умный мальчик, что с ним интересно разговаривать, что он понимает не только в марках, что вообще кругозор у него широкий.
Впрочем, Варя старалась поменьше с ним разговаривать — чтобы ребята ни о чем не догадались. Но все, что бы она ни делала, она теперь делала для Сашки. Картошку копали в колхозе, колоски подбирали на жатве, — Варя накопала больше всех, больше всех насобирала. И все для Сашки. Мария Ивановна на линейке хвалила ее за высокую сознательность, но никто не знал, что и картошку она копала и колоски собирала совсем не потому, что у нее высокая сознательность, а потому, что рядом с ней работал Сашка.
Сейчас Сашка сидел через два сиденья впереди Вари — она видела его загорелую шею, черные волосы, он смотрел в окно.
Варя тоже смотрела в окно. За окном мелькали деревья — сосна промелькнула, высоченная, до самого неба, речка засверкала на солнце, в речке стояли коровы, смотрели на автобус. Варя показала им язык. Одна корова увидела это, обиделась и сердито замычала.
А потом автобус ехал через деревню. На него лаяли собаки, испуганно шарахались куры, а перед самым выездом из деревни на дорогу выбежал козел, расставил ноги, замотал бородатой головой, наклонил к самой земле рога: храбрый козел, сердитый козел, вот-вот забодает автобус, разнесет его в щепки.
Дядя Костя подудел, но козел не сдвинулся с места, и автобусу пришлось остановиться, потому что объехать козла было нельзя — очень узкая тут улочка. Дядя Костя выпрыгнул на землю, подбежал к козлу, но тот рассердился еще больше и ударил дядю Костю рогами в бок. Дядя Костя упал. Мария Ивановна охнула, бросилась из автобуса ему на помощь, козел увидел ее, стукнул копытцем в землю и уже приготовился кинуться на нее и кинулся бы, наверно, если бы из избы не вышла девочка — маленькая, крохотная девчушка, года три ей, не больше. Она подошла к козлу, погрозила ему пальчиком, схватила за рога и потащила к дому. Козел покорно поплелся за ней.