Выбрать главу

Варя хотела закричать, но решила, что в лесу никто ее не услышит, никто ей не поможет, и не закричала. И бежать тоже бесполезно — волк все равно догонит ее.

Волк стоял, подняв морду, смотрел на Варю. И в то мгновение, когда Варя поняла, что ей не спастись, что волк все равно сожрет ее, Варя перестала ощущать страх. Она разозлилась, она решила, что это противно — стоять и ждать, пока волк прыгнет. Варя выругалась, нехорошо выругалась. Если бы мама услышала, как она выругалась, она бы задала хорошую трепку. Но мама была далеко, и, кроме волка, никто не слышал Варю. Варя выругалась и пошла навстречу волку. И волк пошел к ней.

Варя ждала, что он прыгнет, но он не прыгнул. Он ткнулся в живот Варе носом, понюхал ее ноги, пошевелил тощим хвостом. Это была собака, обыкновенная собака, а не волк. Добрая, смирная собака, которая сама, наверное, испугалась, встретив Варю на лесной тропе.

— Дура, трусиха, — обозвала себя Варя, разозлившись, что приняла со страху обыкновенную дворняжку за волка.

Собака обнюхала Варю и побежала дальше. У нее тоже, наверное, были важные, неотложные дела, если она таскалась по лесу в такую непогоду.

А у Вари уже не было сил бежать, она шла медленно, очень медленно. Все темнее и темнее становилось в лесу. И наконец ночь опустилась с вершин деревьев вниз. И ничего не стало видно, ничего…

Никто никогда не узнает, не поймет, как страшно было Варе. Это надо испытать самому. Никогда потом она не ощущала такого ужаса, как в этом лесу. Она брела в кромешной тьме, не видя даже своих рук, своих ног. И это тоже страшно — не видеть себя самое. Ей кричать хотелось, но она боялась кричать, ей плакать хотелось, но и плакать она не могла.

Она брела и брела во тьме, продираясь сквозь мокрые, холодные кусты. И вдруг увидела огни деревни. А от деревни до лагеря совсем близко, очень близко. Однако это прежде казалось Варе, что близко, а сейчас она поняла, что от деревни до лагеря — тысяча верст. Но она и их прошла, эту тысячу верст!

В лагере было тихо, темно. Дача, в которой жил Варин отряд, была заперта, окна закрыты ставнями. Дача стояла неприступная, как крепость, а брать эту крепость у Вари уже не было сил. Она постучала кулаком в дверь, пнула ее ногой, стукнула задом, плечом, но дверь не поддавалась, она будто из железа была сделана. И Варя поняла, что весь свой трудный, страшный свой путь она проделала зря, и заревела от отчаяния, обиды и усталости.

Она не помнит, сколько просидела возле этой двери, — может быть, час, два, а может, и десять минут. Она могла сидеть тут хоть сто лет, теперь ей было все равно, сидеть или идти. Все ей было безразлично. Она даже не испытала радости, когда услышала чьи-то шаги, когда увидела свет от ручного фонарика. Ну и идет кто-то, и пусть себе идет, пусть светит фонариком, если хочется. Варе нет никакого дела, она спать хочет, ей холодно, а во сне можно согреться.

Свет фонарика осветил Варю.

— Ты что тут делаешь? — спросил кто-то, и Варя узнала дядю Костю.

Дядя Костя отпер дверь. В спальне на подушке Варя увидела свой пионерский галстук, единственный галстук, который не продается и не покупается.

В город, к маме, которая ждала ее в порту, Варя ехала с дядей Костей на автобусе. Дядя Костя увозил матрацы, подушки и всякие другие вещи, которые должны лежать на складе до следующего лета.

Дядя Костя укутал Варю в одеяло, как годовалого младенца. Варя лежала на мягких матрацах, смотрела в темное небо и думала, что к утру ветер разгонит облака и снова будет светить солнце, а если будет светить солнце, то можно завтра пойти на море ловить крабов. Она не заметила, как уснула, и не слышала, как дядя Костя привез ее в порт, как плакала и целовала, целовала ее испуганная мама. Она спала. И улыбалась во сне…

Я вспомнила все это, и рассердилась на себя, и сказала себе:

«Дура, ведь ты забыла ту ночь, как ты смела забыть ту ночь?»

Я брела по болоту, утирая с лица дождь. Я не знаю, как долго я брела, пока наконец, искусав губы, ободрав ноги, вышла к электроопорам, а за ними увидела шоссе. Болото кончилось, теперь я шла по твердой земле, мокрая холодная трава обмыла грязь с моих ног.

Мне повезло. Едва я выползла на шоссе, показался автобус. Я подняла руку, он остановился, и я влезла в него. Вода текла с меня, я словно голая была в прилипшем платье, я вертелась, чтобы отодрать его, но оно будто приклеилось и не отдиралось. Пассажиры посмеялись надо мной и успокоились, а я села на заднее сиденье в самый угол, прижалась лбом к окну. Дождь стекал по стеклу, прибитая пыль на дороге была темной, почти черной, деревья и кусты качались под ветром.

Впереди меня сидел парень в синей безрукавке и женщина с ребенком. Ребенок спал у нее на коленях.

— Подумаешь, рыбнадзор, они все одинаковые, чё старый инспектор, чё новый, — шептала женщина. — Видала его, возьмет. Прынц он — от денег отказываться?

— Кудахтай, — сказал парень. — А вот с какого борту к нему привалиться? Сунуть сколько — тоже вопрос.

— Жить не умеешь, тепа, — сказала женщина. — Небось Дулькин много не рассуждает — ложит в руку, и все. А ты: «С какого борту».

Я слушала их громкий шепот, слышала каждое слово и с ненавистью смотрела им в спины. И это называется — уметь жить. Кому-то сунуть, кого-то обмануть, что-то украсть. Это называется уметь жить?! Да зачем тогда жить, если жить так?

Я пересела на другую сторону скамейки — я не могла их слушать.

Я не понимала, что со мной происходит, — я вся дрожала, словно от холода. И пить мне хотелось. Мне ужасно хотелось пить, хотя я была с ног до головы мокрая.

Мы уже подъезжали к Новоморскому — дождя здесь не было. Здесь ярко светило солнце, и небо было голубое. И море сияло, как начищенный таз. У причала стоял «Агат».

Автобус остановился у Дома приезжих. Я забежала в сад, стянула платье, выжала его и опять натянула — оно стало таким, будто его сто коров жевало.

Я выбежала из сада, увидала Андрея:

— В милицию, Андрей! Скорее!

Он смотрел на меня так, словно я вернулась с того света. Люди садились в автобус, входили и выходили из магазина. А мы стояли посреди дороги и смотрели друг на друга. Он обнял меня, поцеловал. На виду у всех. Я заплакала.

Я плакала, а он целовал меня, держа в ладонях мою голову.

Наконец он сказал:

— Иди переоденься… Я уж тут давно всех на ноги поднял, иди.

Я вбежала на нашу улицу и ужаснулась.

Улица была полна людьми. Дети, женщины, старики — все высыпали из домов. Они стояли вдоль заборов, у калиток и смотрели в одну сторону — в сторону нашего дома, на середину улицы.

А там, посредине улицы, шла тетя Аня. Она шла, покачиваясь как утенок, балансируя руками. Шла без костылей. Одна. Улица была полна людьми, но стояла тишина. Необыкновенная, торжественная тишина.

Тетя Аня шла. А рядом шла ее маленькая тень. Она не поднимала ноги, она только передвигала их, разгребая пыль. Пыль висела вокруг нее тонким прозрачным облаком и блестела на солнце.

Я стояла, смотрела, закусив губы.

Она шла. Вдруг остановилась. И я побежала к ней, и еще кто-то побежал. Но не успели — она упала лицом вперед.

Она лежала на дороге, серая от пыли, и смеялась.

И все же это было страшно, как она шла, потому что человек — только человек…

Женщины подняли, понесли ее. Они несли ее к калитке. Я шла сзади. Они вошли во двор. А я остановилась у забора. Тетя Аня смеялась, что-то говорила, а я стояла у забора, смотрела вдоль улицы.

Из-за угла вышел человек. Он был еще далеко, но я его сразу узнала.

Я не удивилась. И не обрадовалась. Не испугалась. Я так устала за это утро, что, если бы даже марсиане спустились сейчас на своем корабле, я и тогда, наверно, не удивилась бы.

Но все же — зачем он приехал? У нас своя жизнь. У него своя.

Он шел. Я смотрела, как он шел.

Он был еще далеко, а я увидела: у него такие же, точно такие же желтые ботинки, как у того, на машине.

Ах, при чем здесь ботинки? Это же отец мой! Мой отец! А те? Те, кто украл кирпич, они, наверное, тоже чьи-то отцы?