— Прости, пожалуйста, — сказал он и ушел.
Он шел на завод по шумному городу и думал свою частую мысль, которая помогала ему жить и переносить душевные невзгоды. Всякий раз, когда он шел на работу, он ловил себя на одной и той же мысли, что все пусто, неинтересно и ненужно для него, кроме тех чувств и ощущений, какие придут к нему в цехе. В них та единственная и прочная радость, которая никогда не изменит и без которой ему и в самом деле нечего делать на земле. У каждого человека свое призвание и свой долг в этом мире, его же призвание — возле огня, все другие дела и профессии пусты для его сердца.
Михаил Антонович пришел на завод, вошел в цех, и мгновенно все печали, все грустные заботы оставили его. Он увидел дымный от солнца печной пролет, услышал гудение огня, и сердце его сжалось иной болью.
Это мгновение, когда он вошел в цех, вдохнул сухой, раскаленный воздух, увидел в печах оранжевое пламя, словно бы вернуло его к истинной жизни и к истинной радости, к ощущению праздника и своей человеческой значимости.
«Здесь настоящая жизнь, — подумал Михаил Антонович, — а другой жизни для меня нет, потому что ни в каком ином существовании нельзя найти столько удовлетворения, столько отрешенности от другой, внезаводской жизни и столько душевного беспокойства. Это и есть настоящий покой, а другого покоя мне и не надо. Тут все правда, все истинно».
Ноги его затекли от длительного стояния, но он не пожалел их и продолжал стоять, любуясь и дыша жизнью огненного цеха. Конечно, есть на свете еще одно чувство, которое так же захватывает и так же награждает радостью, — это любовь. Но любовей, наверно, может быть много, а трудовое призвание одно. Мысль эта — о непрочности любви и постоянстве трудового наслаждения — была для него бесспорна, подкреплялась самой действительностью и занимала главенствующее место в жизненной философии Михаила Антоновича...
Бежало время. Память о неудачном путешествии к Черному морю ушла из Нюркиного сознания, и Нюрка продолжала жить своей прежней жизнью.
Как-то на незначительной станции поезд, в котором она работала, сделал непредвиденную остановку. По перрону металась безбилетная беременная девочка восемнадцати лет от роду, слезно упрашивая проводников взять ее с собой. Но проводники были ограничены определенным количеством мест и не могли ее взять. Нюрка тоже была ограничена количеством мест, однако сжалилась над нею и, нарушив железнодорожные правила, впустила в служебное купе.
Беременную девочку звали Лизаветой, она проживала в деревне в тридцати километрах от станции и работала свинаркой. У нее были детское личико, пухлые губы, робкие, испуганные глаза. Она сидела на краю лавки, шмыгала раздутым от слез носом и преданно смотрела на Нюрку.
— Спи, — сказала Нюрка. — Ложись.
— Не, — ответила Лизавета. — Не могу, у меня болезнь от переживаний — бессонье.
— Не выдумывай, — сердито сказала Нюрка, — ложись и спи. И не реви, тут реветь запрещено, а иначе штраф сто рублей двадцать копеек.
— Извиняюсь, — проговорила Лизавета и заплакала крупными неудержимыми слезами.
— Налог надо бы ввести на бабьи слезы, — сказала Нюрка, — тогда бы мы поменьше ревели.
— Как же мне не реветь, сама подумай. Куда я с таким пузом денусь?
И действительно, ей некуда было деваться: Лизавета ехала к обманувшему ее студенту Юре, гостившему прошлой осенью в ее деревне. Она везла ему в подарок извечное женское всепрощение и свою любовь.
В городе у Лизаветы не было ни родных, ни близких, ни знакомых, и Нюрка позвала ее к себе.
Пустое Нюркино жилище понравилось Лизавете уютным убранством, особенно ей пришлись по душе белые накрахмаленные салфеточки, вышитые еще незабвенной Нюркиной мамкой. Лизавета скинула на пороге ботинки и, несмотря на Нюркины уговоры и протесты, топала босиком, охраняя чистоту не такого уж и чистого пола. Она поиграла с черепахой, одиноко живущей в своем ящике, посмотрела альбом с фотографиями, потом стала рассказывать, как хорошо у них в деревне, и загрустила от воспоминаний.
Было поздно. Нюрка уложила Лизавету на кровать, а сама легла на скрипучей раскладушке, на которой проспала многие годы, когда жили они единой семьей — мамка, отец и она, доставлявшая им столько огорчений, бессовестная Нюрка. Она нарочно повертелась на раскладушке, чтобы послушать знакомый скрип. Но на кровати зарыдала Лизавета и отвлекла Нюркины мысли.
— Вот еще, перестань, — сказала Нюрка.
— Тебе хорошо, «перестань и перестань». Бесполезное это дело — прогонит меня Юрка.
— Кто знает. Утро вечера мудренее, спи.