Она не умерла. Сутки промучилась родовыми страданиями, а потом родила младенца мужского пола и осталась жить навсегда.
Выйдя из родильного дома, Нюрка увидела во дворе Степана, ожидающего ее с цветами. Он смотрел на нее твердыми глазами.
— Не надо, Степа, — сказала она в ужасе. — Уйди.
— Я люблю тебя, — сказал он. — Я без тебя не могу. Давай забудем, ничего не было.
— Как же можно это забыть, чудак-человек? Это нельзя забыть.
— Что он наделал! — воскликнул Степан. — Все разрушил! И вот оставил тебя с ребенком... Он ведь и не любил тебя, я знаю...
— Ничего ты не знаешь, — сказала она. — Он не мог меня любить больше, потому что был однолюб... У него была иная постоянная привязанность, незнакомая ни мне, ни тебе... Нет, не говори ничего! Возле него я узнала так много... Забудь меня, милый мальчик, я стала взрослой, мудрой и очень старой для тебя дамой... Пожалуйста, очень тебя прошу, уходи...
— Нет, не уйду, я тоже стал другим и никуда от тебя не уйду, — проговорил он и взял из ее рук ребенка.
— Так нельзя, так жестоко, — сказала она...
Была похоронка
1
Матвей был безногий, с обгорелым одноглазым лицом — совсем инвалидной внешности мужик. Единственный глаз словно выпучился и смотрел серьезно, нелюбезно.
— Матвеюшка, — говорили иногда люди, знавшие его, — не смотри ради бога таким манером, смягчи выражение, уж больно страшен ты„
Он смеялся рассыпчатым смехом, спрашивал:
— Страшен?
— Дюже!
— На дракона огнедышащего похож?
— Еще как!
— Всех вас я могу сгрызть, однако не сгрызу, живите, черти полосатые. А глаз не смягчу, неохота мне смягчать глаз: у дракона свирепость должна быть во взоре.
Работал «дракон огнедышащий» в обувной мастерской при комбинате бытового обслуживания и был интересным мастером. На любой манер или фасон шил женщинам туфли, а мужикам сапоги или полуботинки. Магазинная продукция изнашивалась быстро, а Матвеевы изделия служили долго.
Удивительное дело — сам-то не помнил, когда и какого размера носил обувку, а ботинки людям шил ласковые: чтобы пальчики не жало, ступню не терло, пятку не мяло, чтобы нежно было, чтобы красоту ноги подчеркивало. Ведь у людей что самое красивое? Не лицо, не что-нибудь там другое, а ноги. Ноги придают всему телу стать и картинность. Матвей это понимал лучше некоторых ходячих.
Передвигался он на деревянной тележке. Сам себе смастерил креслице на четырех колесиках-шарикоподшипниках, приспособил две подушечки, чтоб отталкиваться от земли, и быстро, весело катил по улицам меж людских ног.
Кругозор его был ограничен, поле зрения узкое, то и дело надо было запрокидывать голову. Встречных-поперечных, знакомых и приятелей он узнавал не по лицам, а по штанам или ботинкам.
Жил Матвей один, без всякой посторонней заботы, сам обходился по домашности. Была ли у него какая-нибудь женщина в жизни или не была — никто не знал. По женскому вопросу он не любил распространяться.
Однако имелась у него неведомая никому тайна, которую он скрывал не только от посторонних, но даже и от себя самого, много лет скрывал, но тайна в один прекрасный день возьми и неожиданно раскройся.
Однажды летним вечером в мастерскую явилась женщина приличного вида, обвела всех глазами и громогласно обратилась к Матвею:
— Матвеюшка, дорогой, нашла я тебя, разыскала наконец-то.
Он как поднял руку с шилом, так и застыл. Потом аккуратно положил шило и спокойным голосом ответил:
— Я вас, гражданочка, не знаю и никогда не знал, не видал.
— Не надо, — сказала она. — Не надо, дорогой.
Матвей посмотрел на нее свирепым глазом, надулся, отчего стал еще страшнее, проговорил:
— Не мешай работать, тетка... Не мели ерунду-ерундовину, не выставляй меня на смех перед людьми.
— Смилуйся! — плача сказала она. — Столько лет я тебя искала.
Матвей хотел ответить, да не смог: появились слезы; он отвернулся, утер рукавом лицо и долго молчал. Потом бросил шило в ящик с инструментами, печально сказал:
— Что ж ты наделала, глупая. Ведь нету меня, мертвяк я, покойник... Ладно, пойдем отсюда, — и покатил из мастерской на шумную улицу.