Выбрать главу

Ночь проходила в беспокойном полусне, в тоске, в укорах совести, в ожидании того утреннего часа, когда откроется чайная и, опохмелившись, он, Матвей, успокоится душой, уйдя от подлинной жизни в пьяную пустоту.

Среди посетителей чайной была одна молодая женщина по имени Клавдия, по прозванию Артиллеристка. Отчего ее так прозвали, никто не знал, и сама она, наверно, не знала: в армии не служила, на фронте не была и навряд ли могла бы отличить гаубицу от обыкновенной противотанковой пушки. Но прозвище не дается без причины, — значит, и в Клавдином прозвании был какой-то первоначальный смысл, который забылся.

Клавдия не так уж часто появлялась в чайной — раз в неделю, не чаще. Кто-нибудь заранее замечал ее из окна, идущую через площадь, и восклицал: «Внимание, Артиллеристка на горизонте», и тогда моментально освобождался столик в углу — постоянное Клавдино место. Если же по незнанию кто-либо продолжал занимать угол, то Клавдия не церемонилась, смахивала закуску на пол, говорила: «Ну, брысь!» — и человек не спорил, покорно уходил, едва взглянув на нее. Так было по первому разу и с Матвеем.

— Сыпь отсюда, — сказала она.

Он возмутился, поднял глаза, и все возмущение его сразу утихло, как только увидел он ее лицо. Лица не было, была обожженная жуткая маска. Матвей испуганно сполз на пол и укатил в другой конец чайной, подальше от несчастной этой женщины, опаленной безжалостным огнем. Говорили, что обгорела она в начале войны во время бомбежки поезда, спасая из огня мать. Но и мать не спасла, и сама едва выжила. Позже на фронте погиб ее отец, и теперь жила она одна, состояла на тихой работе ночным сторожем при городской артели инвалидов, Говорили, будто прежде Клавдия была ничего себе бабенка, даже, можно сказать, привлекательной наружности. Говорили, будто в те времена имелся у нее, как у всякой нормальной девушки, ухажер из ближайшего совхоза «Залужский», хороший, непьющий парень. Однако он не захотел продолжать с ней отношения и даже уехал из этих мест в дальние какие-то таежные края.

С мужской точки зрения его можно было понять: страх внушала Клавдия. Матвей, например, внутренне холодел, когда она появлялась в чайной. Да, наверно, и не он один, потому что все будто трезвели, сникали как-то от ее присутствия.

Она устраивалась в своем углу, морщась выпивала сто граммов, вытаскивала из необъятных карманов широкой кофты кусок желтого сала и, жуя, смотрела вокруг настороженным, колючим взглядом из-под розовых век. Хмелела она быстро, что-то говорила сама себе, грозила неведомо кому пальцем или неестественно громко смеялась нарочитым смехом, стараясь привлечь всеобщее внимание.

— Мужики, — кричала она, — я вам песню спою, а вы хлопайте. Ну, петь ай нет?

И, не дожидаясь ответа, затягивала: «В лесу родилась елочка...» — почти всегда неизменно одну эту детскую песенку.

Потом еще пила, а выпив, тонким, срывающимся голосом выкрикивала всякие команды.

— Мужики, смирно! — Кричала она. — Молчать! Вы что, приказа не слышите? Тихо! Эй, ты там, не болтать!

— Не надо, Клав, не командуй, — говорил кто-нибудь. — Ты лучше пой.

— Не разговаривать! — кричала она. Возможно, ей казалось, что она громко кричит, но голосок у нее был несильный, слабый голосок, совсем не приспособленный для грозных приказов и потому почти неслышный в шуме чайной. Оттого что ее не слышали или не хотели слышать — у каждого свои разговоры и свое веселье, — она сердилась, выпивала еще и начинала плакать.

Матвею не то что жалко было пьяную Клавдию, но вроде стыдно отчего-то за нее, неловко: какая-никакая, все же она баба, а у каждой бабы, несмотря ни на что, должно быть свое особое достоинство. Клавдия плакала, размазывая слезы по жуткому своему лицу, и, шатаясь, шла прочь из чайной. Однако обязательно почему-то останавливалась возле Матвея:

— Ты больше всех выхваляешься! Чего выхваляешься? Отвечай! Гордый, да? А кому ты нужен? Никому не нужен. Понял? Что в тебе есть-то? Ничего нету. И не выхваляйся.

Матвей не отвечал, отворачивался.

— Часы видал? — плача, спрашивала она. — Секунда в секунду ходят. За хорошую работу получила. И не выхваляйся...

— Не тронь его, Клав, — говорил кто-нибудь. — Иди отдохни, успокойся...

— Не приказывай, — отмахивалась она. — Плотва вы все, кильки неверные, вот вы кто... А ты, ты хуже всех... Чего молчишь? Ты что? Меня презираешь?

— Не презираю, — устало отвечал Матвей, — успокойся. За что тебя презирать? Жалко тебя...

От этих слов Клавдия свирепела:

— Себя жалей! Меня не смей!