— Ай, ну не дыми ты так, дымокур, — сказала Алена ласково, — дымишь, будто лошадь.
— Скажешь так скажешь, — засмеялся Егор. — Где это ты видала, расскажи, курящую лошадь?
— А вот и видала, видала, — весело ответила Алена, — а где — не скажу: адрес неизвестен. Больно умный! Все знаешь, про все рассуждаешь. Прямо с Витькой Толкуновым сравнялся.
— Ну да, — сказал Егор, — с ним сравняешься. Он же ничего не делает, сидит и книжки читает. Читает и читает, такие толщенные. Как голова не пухнет...
— А ты не хужее, ты кино любишь смотреть, — сказала Алена. — У каждого свое расположение. А я песни люблю...
Егор докурил папиросу, выплюнул окурок и вдруг воскликнул с тревогой:
— Слушай, мать, а погреб-то мы не закрыли, свиньи наделают делов.
— Не пугай, закрыли. Что ты меня пугаешь?
— Не закрыли, говорю. Точно. Вот дела. Я тебе крикнул: «Погреб закрою», а ты: «Штаны новые замараешь, я сама». Вот и сама... Беда с тобой, растереха.
— Не ругайся, — виновато сказала Алена.
— Домой надо ехать, нечего тут засиживаться...
— Поедем, — сказала она, — возьмем отца и поедем, не все сразу. Ну-ну, Егорушка сердитый, не сердись...
— Ладно, чего там, — сказал он. — Спать пошел.
— Погоди, отец сейчас объявится, нехорошо ведь.
— Вот ты и дожидайся, а я спать буду, — сказал Егор и ушел в комнату.
Матвей еще долго стоял у забора, затаившись, надеясь, что Алена тоже уйдет спать, но она не уходила, терпеливо ждала его. Ему надоела эта игра в прятки, и он выкатился из своего укрытия.
— Вечеряем? — спросил.
— Ага. — Она хотела помочь ему взобраться на скамейку, но Матвей рассердился;
— Еще чего! Отвернись! — отстегнулся от тележки и вспрыгнул, устроился возле Алены. — Как живешь-то, расскажи.
— Обыкновенно. На ферме работаю, дояркой. Поначалу плохо жила, а потом лучше стала, врать не буду.
— Отчего же лучше?
— Ведь у всех жизнь успокоилась, полегчала.
Во тьме он не видел ее лица, слышал только голос. Это был не Аленин голос. Тот был живой, порывистый, быстрый, а этот — тих, ровен, спокоен. Независимый какой-то, самостоятельный голос.
— Матвей, — вдруг воскликнула Алена, — зачем ты так наказал меня? Я ведь поверила, что ты погиб.
— Я в самом деле погиб, — ответил он. — Разве ж такой я тебе муж?
— Злое сердце у тебя. Не любил ты меня. Ну, любил, может, но так, без понимания, а это разве любовь! За что же ты меня наказал?
— Мужики у тебя были? — спросил он.
— Были, — ответила она без колебаний. — Двоих я пригрела. Но это все равно что не было их. Я ведь тебя одного любила, по тебе тосковала, глупый ты, хоть и думала, что мертвый. Эх ты!
— Ладно, не растравляй душу, — сказал он. — Иди спать.
Она послушно ушла в комнату, он посидел немного и отправился за ней.
Егор спал на отцовском топчане. Себе и Матвею Алена постелила на полу и уже лежала, прикрывая одеялом грудь. Плечи были открыты, и шея открыта.
Алена смотрела на него спокойными, добрыми глазами, но лицо ее застыло, как у Егора во сне, было напряженно, почти испуганно. Или это только казалось Матвею?
Плечи ее и шея были округлы и гладки, в них жили нежность, покой. Но это были не девчоночьи плечи молодой стыдливой Алены, которые вспомнил сейчас Матвей. Перед ним лежала незнакомая женщина с Алениными чертами. И Матвей испугался этой напряженно ждущей его женщины.
— Ладно, — сказал он. — Спите, а я устроюсь. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — покорно ответила она.
Матвей хотел потушить свет — выключатель был приспособлен у него низко, возле кровати, — но не стал тушить, взглянув на спящего Егора. Егор спал приоткрыв рот. Лицо его застыло во сне, вытянулось, приняло удивленное, вопрошающее выражение, нос заострился, веснушки побледнели.
Этот мальчик был и в то же время не был его сыном. Обликом он напоминал маленького Мотю, но больше ничего отцовского в нем не было; чье-то чужое, самостоятельное дитя, с не Матвеевыми словами, повадками, рассуждениями. Да и могло ли быть в его словах и рассуждениях что-либо Матвеево, если жили они свою жизнь вдали друг от друга. Они были и не чужие, но и не родные люди, потому что никогда не знали совместного общения. И однако это был его сын, его, Матвея, родное дитя, прожившее трудную жизнь по его, отцовской, вине.
Матвей нагнулся, поцеловал его в щеку.
От Егора пахло табаком, но все же, хоть и несло от него мужицким духом, хоть и обветрено было смуглое лицо, все же детская беззащитность жила в его щеке.
Матвей только прикоснулся губами, осторожно, чтобы не разбудить Егора, и будто сомлел весь, сразу, в одно мгновение: Егоркина щека была нежна, сладка... Нет, даже не нежность и сладость пронзили Матвея, а не испытанное никогда чувство сострадания и умиления хрупкостью и незащищенностью этого существа.