— Нет, цирк ни к чему устраивать. Но пускай знает мою категоричность; я предупредила, чтоб завтра ауфвидерзеен, чтоб духу его не было в доме,
— А ты-то? — спросил Фролов.
— Что «я»?
— Ночевать-то где будешь?
— Где? — Она засмеялась. — С тобой! Или не хочешь? Может, не подхожу, а?
— Не дури.
— Не дурю. — Она снова засмеялась странным каким-то смехом: то ли вправду решила тут спать, то ли нет, не поймешь.
Вправду решила: глядя на Фролова с кривой усмешкой, стянула гимнастерку. Серафим увидел розовую немецкую комбинацию, до того прозрачную, что сквозь нее соблазнительно светилось загорелое Анфискино тело.
— Ну, воззрился, — сказала Анфиса, — отвернись, наглядишься еще за ночь-то... Сам-то давай раздевайся...
Но Фролов не стал раздеваться. Он вдруг рассердился: где такое видано — распоряжается им, будто он предмет неодушевленный, муж или, еще хуже, полюбовник.
— Не командуй! — сказал он. — Ты меня спросила? Может, я не хочу с тобой? Иди к Ромке своему!
— Я Ромку теперь за мильон не возьму. Я брезгливая. Пошел он к чертям свинячьим! Я, может, к нему на крыльях летела, а он всю мечту мою нарушил. Ну что стоишь? Ложись, пользуйся! — Она хмыкнула: то ли засмеялась, то ли заплакала.
Серафим заскрипел зубами, ухватил шинель, ушел во двор. Он был глупым человеком, конечно. Почему бы, выпимши, не побаловаться с бабой, хоть и с такой чумовой, как Анфиска? Не мымра она, однако, правда, и не красавица, но вполне нормальная. Можно побаловаться, выпимши. И все же Фролов не захотел остаться с нею, не мог он переступить через свое чувство к Насте. Да и не уверен был, что Анфиса всерьез звала его — скорее всего, с бабьего горя играла словами.
Эту ночь он спал вместе с курями в сарае. Неудобно было, но ничего: примостился в углу на каком-то хламе.
До утра Фролов проспал без происшествий, если не считать, что изредка его будил охрипший от старости петух — кукарекал высокомерно, гнусно. Фролов разозлился, запустил в него полешком. Он думал, что зашиб петуха, что овдовил бабкиных кур, а ей самой нанес материальный ущерб, но, проснувшись, увидел петуха в огороде и сказал ему радостно:
— Здравия желаю, товарищ генерал!
Однако петух только квохнул сердито и ушел от Фролова надменной походкой: очевидно, Фролов ошибся званием.
Анфиса спала на фроловской кровати. Она лежала на спине, запрокинув голову. Серафим не стал ее будить, разыскал в чугунке у бабки холодную склизкую картофелину, умял ее с черняшкой и пошел на автобусную остановку ждать Настю.
Но в этот день Настя почему-то не явилась. Автобус приехал и уехал, а Насти не было. Фролов усомнился: может, проглядел ее с похмелья — и потопал к бане пешком. Баня работала, но в кассе вместо Насти сидела Полина, банщица женского отделения. Почему Настя не явилась, она не знала, да и никто этого в бане не знал: значит, случилось какое-то чепе.
Фролов постарался поскорее провернуть на складе свои дела — как ни скорее, а до обеда пробегался — и быстрым шагом направился к Насте домой.
Однако, слава богу, ничего с нею не случилось: дед заболел животом, сильная у него была рвота, пришлось вызывать врачиху. Сейчас дед спал, принял лекарства, а Настя отдыхала во дворе. Увидела Фролова, рассмеялась, сказала, как всегда, с детской наивностью и беззлобой:
— Прискакал! Чего надо?
— Как же не прискакать: на работу не явилась...
— А ты уполномоченный от завбаней?
— Я от себя уполномоченный. Мало ль, может, случилось что или другое какое происшествие.
— Не пугайся: жива-здорова. Ну, коли пришел, вон топор — свинья разворотила забор. Управишься?
— А чего ж тут управляться? — радостно сказал Фролов и пошел ладить покосившийся забор.
Работы было — раз-два плюнуть. Он дыру заделал, а заодно и подгнивший забор подпер. Настя подошла, постояла, смотря, как он работает. Он подмигнул ей, она улыбнулась — по-доброму, по-свойски. И оттого, что она так улыбнулась, Фролову стало хорошо, будто его обрызгал теплый дождик.
— Ты любишь меня, Серафим, — не спросила, а утвердительно сказала Настя.
— Люблю, — ответил Фролов, смотря в ее голубые спокойные глаза.
— Зачем? Какой тебе в том прибыток?
— Никакого прибытку, — ответил он. — Надеюсь, может, приметишь.
— Не примечу, — сказала она.
У него заледенело сердце от обиды, но он превозмог себя и проговорил, будто бы смеясь:
— Кто знает, может, усовестишься и приметишь?
— И не думай такое. Вот чудак! — Она ласково смотрела на него. Этот ее взгляд — чистый, открытый, без лукавства, добрый какой-то — всегда смущал Фролова: в словах ее был один смысл, а в глазах иной. И сейчас во взгляде ее он видел обещание. И хотя знал, что не слова обманывают, а глаза, все же хотел верить и верил (ибо вера слепа) ее глазам, не словам.