Выбрать главу

Она лежала на дне оврага в луже крови, с распоротым животом, запрокинув красивую голову на тонкой высокой шее, и радостно смотрела на Фролова застывшими глазами. Еще секунду назад она была жива, но зов фроловский, наверно, уже слышала в памороке, в предсмертном сне. А может, и не слышала, может, при последнем вздохе привиделось ей что-то хорошее, и она радостно заржала и с этой радостью ушла.

Что с ней случилось, Фролов не мог сразу определить. Только позже стало ясно, что нарвалась Солдатка на случайную бомбу, которую сбросил тут в свое время немец и которая тихо лежала с тех пор и ждала так долго Солдатку.

Назад Фролов шел не разбирая дороги, не ощущая окружающего, плелся, будто в бреду. «Глупая ты, глупая, тварь неотесанная, предупреждал ведь тебя», — шептал он, но мысль о том, что ежели б он сразу вспомнил об этом жеребчике, то застал бы Солдатку живой, не давала ему покоя, как неотвязное ощущение своей вины перед нею.

«Ах, война, война, — думал Фролов, — проклятая ты война, не отмыться от тебя, не обчиститься, не уйти от тебя, не убечь. Затаилась вон где, в лесном овраге».

В поселок Фролов вернулся в сумерки. Он надеялся, что как только дотащится до дому, как только бухнется на кровать, так и заснет мертвецким сном, но не заснул. Полежал, переоделся и пошел к Насте. Некуда ему было идти со своей болью, только к ней, на всей земле она одна была самым родным, самым любезным ему человеком. Фролов знал, что нынче он поймет ее и она поймет его, что даже слов не будет нужно, а только взгляд, а только жест, одно лишь движение руки, и он поймет ее, а она его. Мелкие ссоры, жалкие обиды — все это ничего не стоит, ничего не значит. Человек должен быть выше повседневных дрязг. Худо, ежели так, с обидой в сердце, или еще страшнее — со злобой, тебя, дурака, настигнет смерть. А она, матушка, никого не минует — ни дурного, ни хорошего, ни человека, ни зверя.

Настя вышла к нему во двор.

— Ну? — спросила она, глядя мимо.

И, как всегда, Фролов будто бы оробел от ее сухости и отчужденности. Он смотрел в ее надменное лицо, в ее прекрасные, холодные глаза, в которых ему виделись то скорбь, то бездонная ясность. Нет, не робел он, не то это чувство: рядом с нею, возле нее он ощущал себя виновным в чем-то, а в чем — и сам не знал. Фролов не осуждал ее, он считал, что два человека всегда могут, должны, обязательно найдут общий язык, ежели этого хочет хотя бы один из них. И не ее вина, думал Фролов, что они никак не могут найти пути друг к дружке, его это вина.

Она смотрела на него своими прекрасными, усталыми, холодными глазами. Нет, она и не серчала на него, и не презирала его, и не держала на сердце обиду — ничего такого не было, Фролов не только чувствовал это, он знал это. Просто она такой человек, живущий в ином, вроде бы испуганном, притаившемся мире. Вот тайна ее души, которую понял Фролов сейчас. Хоть и не видела Настя войны с глазу на глаз, война охолодила ее сердце. Страх сидит в Насте, безнадежность всей жизни, незащищенность — вот что сидит в ней и будет сидеть до скончания ее земных дней. Нету тут ключика для слабой Настиной души, одним лишь сочувствием надо ее лечить, а уж про себя, дурака, забудь.

Фролов понял это и понял, что, хотя шел сюда за успокоением, никогда не найдет рядом с ней ни покоя, ни забвения: они живут на разных планетах. И все же он сказал:

— Давай поженимся, Настя. Я порожний, и ты без жениха, оба одинокие.

Она усмехнулась:

— Чудак ты, Серафим. Знаешь ведь...

— Полюбишь, — сказал он, твердо зная теперь, что ни с кем не будет она счастлива и спокойна, а у него найдет хоть понимание и жалость: он разгадал ее тайну, которую она сама не знает и которую едва ли разгадает и объяснит кто другой.

— Одни в тебе мечты и вздохи, Серафим, — сказала она печально, — а больше-то ничего и нет. Прости уж меня, не серчай. Ничем не могу тебе помочь.

Она ушла. Он не обиделся и не опечалился, он даже засмеялся своей неудаче и пошел прочь, улыбаясь, будто произошло с ним что-то уж очень веселое.