Выбрать главу

Мама сразу опомнилась.

— Да, прелесть… — повторила она, но уже совсем другим, настороженным тоном.

— И не только прелесть, но и последний крик оды, парижской моды, — продолжал продавец. — В Лондоне, Париже, всюду за границей их носят как брошки, прикалывают к платью, к пальто, к шляпе…

— Ну, мне-то не к чему прикалывать, — холодно заметила мама.

— Но когда в театр или в ресторан…

— Мы не в Москве, мы в Черни живем. У нас никаких ресторанов, один трактир Серебреникова.

Я почувствовал, что дело почти проиграно. Попрошу, может, выйдет.

— Мамочка, купи, пожалуйста, ну не себе, так мне, хоть самую маленькую! — взмолился я.

— О! Молодой человек знает толк в птицах, — сразу же поддержал меня продавец, — именно самую маленькую. Вот, например, эту. — И он вынул из коробки птицу величиной не больше грецкого ореха. Вся она сверкала, будто перья ее сами излучали синие, лиловые и золотистые огоньки.

— Но сколько же она стоит? — с каким-то отчаянием в голосе проговорила мама.

— Сударыня, ваш сын — большой знаток. Он будет ученый, натуралист, я уверяю вас… Эта колибри стоит пятьдесят рублей.

— Пятьдесят?.. — полушепотом, как бы теряя голос, переспросила мама.

— Сударыня, ваш сын сделал изумительный выбор. Это редчайший экземпляр. Ваш сын — большой знаток…

— Да, он большой знаток, как трясти деньги, — заявила мама и решительно вышла из магазина. — Сегодня же на вокзал — и домой!

— Мама, а как же к доктору? — попробовал я пустить в ход последнее средство.

— Никаких докторов! Я отлично понимаю, в чем дело. Доктор — это лишний день в Москве. А там еще и слона купим. Никаких докторов.

Мы вернулись в гостиницу, уложили вещи и в тот же день вечером отправились на Курский вокзал.

Свою коллекцию птиц я не выпускал из рук. Не доверяя носильщику, сам внес ее в вагон и бережно положил на полку.

ДОМОЙ

Как только мы с мамой вошли в вагон и разложили вещи, я уселся возле окна, и все московские впечатления как-то сразу отошли на второй план. Я стал думать о предстоящем лете, о рыбалке, о том, что уже завтра буду опять в моей дорогой Черни и увижу Михалыча. Ах, хоть бы скорее прошла ночь и наступило это завтра!

Уже совсем стемнело. Перрон был ярко освещен круглыми, как белые мячи, газовыми фонарями. Сквозь оконное стекло доносились голоса. Кто-то с кем-то прощаясь, просил писать почаще.

— Поберегись, поберегись! — громко кричали носильщики, нагруженные с ног до головы чемоданами, портпледами и шляпными коробками.

Другие катили тележки с багажом. Все вокруг шумело, суетилось, двигалось. Только наш вагон среди общей сумятицы стоял неподвижно, словно вовсе не хотел покидать этот ярко освещенный, шумящий вокзал.

Но вот раздался третий звонок. Последние прощания, гудок паровоза, и мимо окна медленно поплыла платформа, газовые фонари, носильщики с пустыми тележками для багажа, провожающие, машущие белыми платками…

Под колесами застучали рельсы на переходных стрелках. Вот и вокзал позади, кругом какие-то кирпичные здания с ярко освещенными окнами, наверное, железнодорожные мастерские. Потом пути вдруг раздвинулись, здания разбежались в разные стороны. За окном сразу стало по-ночному просторно и темно. Только где-то вдали золотой россыпью бесчисленных огоньков светилась убегающая вдаль Москва.

А поезд, набирая скорость, мчался вперед, навстречу весенней ночи, навстречу укрытым влажной теплой пеленой полям и лесам.

Я вышел в тамбур. Там было темновато. Свеча в настенном фонаре почти догорела. Зато яснее различалось то, что виднелось за окном. А главное — верхняя половина окна была приоткрыта, и в тамбур врывалась свежая, прохладная волна ночного воздуха.

Я пристроился у окна и стал глядеть в приоткрытую створку. Лицо так приятно обдувал встречный ветерок! Он приносил с собой запахи сыроватой земли и молодой, только-только распускающейся зелени.

Поезд пробегал через березовый лес. Вершины молодых березок уже оделись первой листвой. Они отчетливо рисовались на фоне догоревшей зари, будто просвечивали сквозь прозрачную зеленоватую воду.

К ритмичному стуку колес примешивался совсем другой, негромкий звук — шелест молодой листвы.

Вдруг до моего слуха донеслись еще какие-то мелодичные звуки. Они все усиливались, нарастали, заглушая собой и мерный стук колес, и шорох леса. И вот вместе с ночной прохладой, с острым запахом цветущей черемухи в окно ворвались звенящие раскаты соловьиной песни.