Выбрать главу
4

Недаром, видно, говорят в народе, что радость и горе по одной дорожке ходят. Ввалилось в нашу семью горе. Занедужилось вдруг нашей маме.

И надо же ей было согласиться искупаться в ледяном колодце?

— Давай-ка, Максимовна, святому Тихону помолимся, — наговаривали советчицы и ворожейки, — и твою болячку на ноге как рукой снимет…

— Не слушай ты их, — говорила бабушка Сыроежка, — это ж ты просто ногу застудила. Погоди немного — все и пройдет.

Но советчицы, досужие кумушки, уговорили все же маму не только помолиться святому Тихону, но и в той же обители, носившей тогда название Тихонова пустынь, под Калугой, искупаться в ледяном колодце…

Вот так из-за святого Тихона мы и провожали маму, в последний путь провожали…

И был тот путь в десять верст. Шли и лугами, и дубовые рощицы пересекали, и по берегам озер шагали, и через реку на пароме переправлялись. Потом полями шли, пару деревень миновали.

Раньше не раз вместе с мамой каждый из нас топтал эту дорожку. А теперь несли маму знакомые добрые люди. И по пути все примыкал и примыкал к нам новый народ…

И вспоминались мамины шершавые от черной работы руки, и ласковая мамина улыбка, и невзначай оброненные слезинки…

А вокруг ничего как бы и не изменилось. Играло приветливое солнце, в воздухе плыли белые паутинки, даль одевалась сизой дымкой. Стояло погожее бабье лето…

В толпе слышался сдержанный говор:

— Глянь-ка! Это ж самая старшенькая осталась в семье. Как убивается! Бедняжка! Вытянулась в тростинку, а слабенькая. Ох, немало на твою долю доведется хватить горюшка…

Так говорили женщины, глядя на нашу сестренку Нюру…

Где ты, родина наша?

— Большой и спаянной семьей легче и горе всякое ломать, — говорила бабушка Сыроежка. — Дружной семьей легко и батьку поколотить, коль батька дурить начнет. Позаботится она и о голодном, и о холодном, на путь истинный наставит и радость в жизни даст…

Приспосабливалась и наша осиротевшая семья.

Большуна в солдаты забрали — царю службу служить. Вася и Паша на стороне работали, редко дома бывали. А сестренке Нюре, двенадцать годков ей еще не вышло, все хозяйство вручили.

— Заправляй, доченька, как сможешь… — сказал батя.

Но нужда научит, как шить и мыть, как обед сварить.

Тянутся к маленькой маме и повзрослевшие ребята, и вовсе малышки цепляются: кого надо накормить-напоить, соску кому дать, живот у кого болит, рубаху сменить и зачинить, обмыть и вшей прочесать — все маленькая мама.

И скажет, бывало, наш батя:

— Ах, мамушки! Что мне с вами делать? Все думаю — не придумаю… Да не плачьте, не гудите, мои горемычные…

Но все были успокоены нашей маленькой мамой. Всех накормит, напоит и утешит.

А помнила ли о себе наша сестренка?

С зари утренней до зари вечерней — все в работе, все в движении.

— Ступай-ка сюда, Мишуля! В корыте тебя буду купать!

— Не хо-очу! Не хо-о-чу! — вертит головенкой Мишуля.

— А не хочешь — баранку не получишь!

И, выкупав Мишу, принимается сразу за другую работу:

— Митяйка, голодранец ты мой, давай-ка из маминой юбки рубашонку тебе стачаю. Да и вам, Сопочка и Топочка, платьишки надо подладить. Вон как износили!

Потом белье на коромысле на озеро прополоскать несет.

— Ребятки, подсобите мне его на плечо вскинуть. Да ступайте прорубь пешней пошире разделать. Поди, раза два-три придется вертаться. Многовато белья накопилось…

Спозаранку и печку истопит, похлебки наварит, и корову подоит, малышек молочком напоит. Все как бы и мама.

Она ко всем добра, готова с себя отдать последнюю рубашку. Да делает это так, что не принять нельзя.

И, оглядываясь теперь назад, хочется сказать:

— Эх, сестренка моя дорогая! Да ты и сама не знаешь, не ведаешь, какое великое дело в нашей семье сделала! Разве словами все расскажешь? Душой только можно понять…

Так и шло время, и не знали мы, что надвигается на нас беда.

Только батя наш что-то стал все чаще и чаще задумываться.

— Вот ведь как выходит, — говорил он, — живи не как тебе хочется, а как приходится. Топаешь, топаешь и вдруг споткнулся. Рогаток неведомо сколько повсюду наставлено…

А все началось с того, что в свои лесные угодья да и к нам в хатку зачастил старшой барчук — тот самый, которого когда-то Большун окрестил Удодом. И такой-то он был пронырливый да додельный — всюду свой нос-шильце совал. Все вынюхивал своей лисьей мордочкой.

Вот однажды говорит он бате:

— Пошли, Феодор, осталбливать лес будем, а то все просеки заросли. Никаких межей не стало видно. Гляди, как бы соседний барин чего не захапал! С него станется…