Она, вероятно, долго бы плакала, но в этот момент на крыльце бесшумно появился дед Сергей, и она сразу умолкла и сжалась и заторопилась, собирая на стол. Но даже по спине ее Павлик видел, что она очень боится своего маленького, тщедушного мужа. Руки у нее дрожали.
Дед быстро и неслышно спустился с крыльца, взял топор, попробовал пальцем его лезвие и, поднимая лаптями пыль, ушел со двора.
Павлик и Иван Сергеевич ели картошку, круто соля ее и запивая молоком, а бабушка сидела напротив, пригорюнившись, подперев ладонью щеку, и, глотая слезы, смотрела, как они едят. Потом она пересела поближе к Павлику, несмело и нежно погладила его по темным волосам.
— Тощенький ты… Как лампадка, прозрачный весь… А волосы твои, Ванечка… — И опять непрошеные слезы побежали по ее щекам. — Вот ведь кажный день ждала, Ваня: вернешься да вернешься. А вот что двое вас будет — не ждала. Жизнь, она завсегда не так поворачивается, как о ней ждешь… Ну да все к лучшему, на все его святая воля… — И все гладила и гладила голову внука. — Ты много-то не ешь, Пашенька, с голоду нельзя много… Тут у нас в Подлесном Тихонов Степан привез с Ташкенту хлеба, ну семья с голодухи-то набросилась, и все померли… Нельзя много…
Павлик наелся, и ему неодолимо захотелось спать: глаза слипались, и тело само собой валилось на сторону.
— Опьянел — это с еды у тебя, — сказала бабушка, вставая. — Пойдем, я тебе постелю, поспишь…
Она постелила Павлику на погребице, где из-под замшелой крышки пахло плесенью и грибами, где звенели в темноте невидимые мухи и где золотые шнуры солнечных лучей были протянуты сквозь многочисленные дырки в старенькой крыше. И, засыпая, Павлик опять плыл на пароходе по Волге, и опять стеклянно шелестела за кормой вода, и голубая ширь реки уходила далеко-далеко, к самому небу. И сквозь сон, то приходя в себя, то снова проваливаясь в солнечную полутьму, он слышал голоса бабушки и отца.
— И имени даже твоего не велел говорить, и за здравие в поминание не велел вписывать. «Нету, говорит, у меня сына». А сколько же я слез, Ванечка, пролила — реки цельные, все мне думалось: как ты там? Поесть у тебя есть ли что? И обужон-ка и одежонка есть ли? Так бы, кажется, кожу с себя живьем содрала — лишь бы тебе хорошо…
Свистели где-то невидимые птицы, чуть слышно шумел лес, плескалась в полусне вода, и поп Серафим снова торопливо уходил по дороге, испуганно оглядываясь белыми глазами и подбирая полы старенькой ряски. И впервые за все эти дни на душе у Павлика стало спокойнее и светлее, и мама снилась ему веселая и живая.
Проснулся Павлик часа через два, проснулся от внезапного ощущения, что кто-то есть рядом, что кто-то пристально на него смотрит. Открыл глаза. Паутина солнечных лучей переместилась в сторону, золотые ее шнуры вытянулись наклонно, в их свете проплывали тысячи крошечных пылинок. Было странно, словно Павлик лежал в саду бабуки Тамары в гамаке, сплетенном из солнечных нитей, гамак неслышно покачивался и плыл куда-то, словно корабль, и пахло, как в саду осенью: мокрыми листьями и грибной сыростью, влажной землей и гниющими яблоками, терпким и горьковатым ароматом увядания и разложения.
Еще не вполне очнувшись от сна, Павлик несколько минут лежал с полузакрытыми глазами, прислушиваясь к усталости, которая все еще наливала тело, — правда, она, эта усталость, казалась теперь сладкой и приятной. Тело наслаждалось покоем и неподвижностью, словно его несла на себе какая-то могучая и добрая река, совсем такая, как Волга. И все, что Павлик видел в последние дни, — толпы отчаявшихся, голодных людей, их измученные глаза и восковые лица, их тоска и безнадежность — вдруг показалось только сном, тяжелым и страшным.
Детские голоса перешептывались рядом. Павлик осторожно повернул голову. На пороге погребицы сидели рядышком его недавние знакомцы — мальчик и девочка, и девочка пристально, щурясь от бьющего ей в лицо вечернего солнышка, старательно всматривалась в лицо Павлика. Глаза у нее были синие и чистые, совсем как вода в родничке, из которого Павлик, войдя в лес, пил березовым ковшиком студеную воду. Рядом с девочкой лежал на полу открытый скрипичный футляр, и девочка иногда осторожно и боязливо трогала пальчиком самую тоненькую струну. Нежный, едва слышимый звук возникал у нее под пальчиком, и она, отдернув руку и склонив набок голову, вслушивалась в дрожащий звук, пока он не замирал, не угасал совсем.
Когда Павлик открыл глаза, девочка увидела это и, улыбнувшись и показав щербатенькие зубы, сказала: