Выбрать главу

теперь обрел холодную философскую суровость. Он счел справедливым, чтобы

скорбь и разочарование, на которые леди Эссекс обрекла себя, жестоко

покарали ее за низкие подозрения и в недалеком будущем освободили ее супруга

от необдуманно принятого на себя бремени, под тяжестью которого он

изнывал до сей поры.

Так прелестная Элизабет закончила свой рассказ, столь ясный, стройный

и волнующий, что я не преминула предположить в ней посланца ее кузена, но

ее горячий румянец опроверг мою догадку и выдал некий секрет, вскоре

разъяснившийся. Она была тайно любима отважным Саутгемптоном, героем,

другом Эссекса, преданным ему почти так же безраздельно, как я, и от него

узнала многочисленные подробности, которых ей не могла бы сообщить людская

молва. Я была бесконечно признательна ей за дружбу и через нее послала

прощальный привет леди Пемброк, с которой мне не дозволено было

проститься.

Из рассказа Элизабет было совершенно очевидно, что я оказалась

жертвой клеветы, и не в силах человеческих было оправдаться. Меня застали в

объятиях Эссекса — факт был неоспорим, а в истинную причину этого

рокового порыва навряд ли кто поверил бы, несмотря ни на какие убеждения.

Моя молодость, моя рана, мое прошлое безупречное поведение, вызывая

сочувствие, смягчали резкость суждения многих людей, но даже самые

снисходительные не решались оправдать меня. Страстные доводы в мою защиту,

приводимые Эссексом, диктовались, по мнению окружающих,

соображениями чести и были необходимы для его оправдания не менее, чем для моего,

ставя, таким образом, клеймо вины на нас обоих. О, опрометчиво судящий

свет, какие суровые решения дерзаешь ты выносить на основании самых

поверхностных наблюдений! Оставь зазубренную стрелу несчастья в груди,

раненной ею, вместо того чтобы, бесчеловечно вырывая ее, дабы узнать, кем

она пущена, терзать сердце, уже пораженное.

Опозоренная, отвергнутая и забытая всеми, кроме великодушных сестер

из рода Сидней, я вновь покорно последовала за своей судьбой в лице лорда

Арлингтона и вновь очутилась в Аббатстве, которому суждено было укрыть

меня в своих стенах как в беззаботном детстве, так и в загубленной

молодости. Та же надменная воля, что погубила меня, лишила это древнее

благородное жилище его тихого, одинокого очарования: священное место, где

опутанные плющом стены, ставшие добычей времени, поддерживали руины —

свидетельство религиозной розни, превратилось в плоский, бесплодный пустырь;

величавый лес, столько времени дававший защиту живым и умершим,

уступил место молодым посадкам, в которых не на чем было остановиться

усталому взгляду. С отвращением отвернувшись от этого унылого зрелища,

запершись в самом отдаленном и мрачном из покоев Аббатства, я проводила

свои дни в размышлениях обо всем, что было мною утрачено.

Лорд Арлингтон, для которого я теперь представляла ценность лишь как

приложение к его фамильной спеси, встречая мое неприкрытое отвращение,

утешался как умел и не заботился о том, чем я занимаю себя, при условии,

что я все еще остаюсь его законной пленницей. Увы, у меня более не было

решимости с чем бы то ни было связать свои надежды, посвятить себя какому-

нибудь подневольному замыслу, предаться подневольным удовольствиям.

Дети бедняков, о которых я еще продолжала заботиться, в моем присутствии

более не касались лютни. Некогда пальцы мои бродили по ее струнам с

вольным изяществом безмятежной юности, теперь же, ненужная, утратившая лад,

она висела на стене как символ расстроенной души своей владелицы. Вкус,

талант и наука — эти мощные опоры, на которых в спокойных умах пылкая

фантазия возводит сотни легких, воздушных строений, рухнули и распались в

сердце моем, являя мысленному взору картину более ужасного запустения,

чем могут представить себе благороднейшие умы. Мизантропия*, темноликая

мизантропия царила там, как одинокий варвар, не знающий цены тем

сокровищам, что изо дня в день гибнут от его грубой руки.

Как-то ночью меня разбудили известием, что любимый слуга лорда

Арлингтона, уже давно угасавший от чахотки, сейчас почувствовал себя у

смертного порога и настоятельно добивается разговора со мной, но, не будучи в то

время расположена даже к исполнению обязанностей, налагаемых добротой