суждено было особенно блистательно отличаться именно тогда, когда он
оказывался лишен блеска внешних отличий, в такие времена был склонен к
наибольшей ясности мысли.
— Можно ли зваться моим другом, — возмущенно вопрошал он, — и при
этом желать, чтобы я униженно вымаливал для себя жизнь в безвестности и
позоре? Как! Угаснуть в расцвете сил в одиночестве и бесчестье, оставленным
людьми, однако не заклейменным правосудием! Самому сторониться тех
людей, возвышенных судьбой и характером, с которыми я не осмелюсь более
состязаться! Оставаться наедине с мучителями — собственными мыслями — до
той поры, пока, быть может, в отчаянии не приму от своей руки то, что
трусливо уклонился принять из рук закона! Нет, друзья мои. Я арестован как
изменник — если измена будет доказана, мне надлежит искупить свое
преступление; если же я буду оправдан, я знаю цену жизни, которой до сего дня
рисковал лишь ради блага своей страны.
Никакие доводы, никакие мольбы не могли сломить его решимость, и он с
беспримерным мужеством ожидал приговора, который, как продолжал
утверждать, отмене не подлежал. Напрасно перед его живым воображением
яркими красками рисовали дорогие и волнующие образы. Лишь от образа
пораженной горем Эллинор, слишком поздно обретшей свободу и в отдаленном
уединении строящей в мечтах волшебный приют любви и счастья, сердце его
содрогалось от скорби.
— Вы можете истерзать мое сердце, — отвечал он, вздыхая, — но решение
мое неизменно. Даже ради самого дорогого для меня существа я не смирюсь с
бесчестьем. Нет! Когда я устремлял взор на тебя, дорогая Эллинор, в своей
душе я находил все, что давало мне право верить, что я достоин тебя. Сейчас
я не могу решиться даже поднять глаза на женщину, которую боготворю.
Пусть лучше она оплакивает мертвого, чем втайне презирает живущего.
Чисты и бесценны будут слезы, падающие на мою могилу, тогда как сам я в
каждой слезе ее различал бы скрытый укор... Предоставьте меня моей судьбе,
друзья мои. До сих пор честь неизменно руководила моими поступками, и
мне поздно меняться.
С той минуты, как вынесенный Эссексу приговор стал известен королеве,
она лишилась сна и покоя. Избранник ее сердца стал жертвой закона, и
сердце ее готово было изойти кровью вместе с ним, если только его не удастся
убедить прибегнуть к ее милосердию. Сотни посланцев уверяли его в
несомненном прощении — слова, единого желания довольно, чтобы получить его.
На это он всякий раз отвечал с неизменным спокойствием, что, «будь
королева к нему столь снисходительна раньше, его жизнь не оказалась бы под
порицающей властью закона, но, поскольку теперь ее наивысшая милость может
выразиться лишь в продлении для него права дышать, он — ради ее
безопасности и во исполнение своего приговора — готов отказаться от этой
привилегии, которая стала бременем с той минуты, как оказалась единственной
доступной ему». Такой ответ, способный тронуть самое безразличное сердце,
пронзил сердце Елизаветы. Но так как даровать ему помилование без его
просьбы о том означало бы запятнать свои преклонные годы проявлением
непростительной слабости, она ежечасно терпела самые невыносимые терзания.
Ах, отчего я говорю «самые невыносимые»? Увы, в глуши Камберленда
была прекрасная страдалица, которую жестокое известие, дошедшее до нее,
обрекло на участь, горшую смерти. Приговор Эссексу подразумевал и его
друга Саутгемптона, чьи родственники тотчас отправили гонца к его жене в
надежде, что она успеет прибыть в Лондон и ходатайствовать перед
королевой о помиловании. Посланец застал не ведающих о несчастье женщин
душевно бодрыми, утешенными безопасностью, уединением, светлыми
надеждами. Перестук конских копыт, донесшийся издалека, не вызвал у них иного
чувства, кроме радостного затаенного трепета, порожденного надеждой сей
же час увидеть одного, а может быть, и обоих графов (к тому времени уже
осужденных). Как же ужасна была перемена чувств и мыслей, когда им
вполне открылась вся отчаянная безнадежность положения, когда они лишены
были даже той защиты, что таится в ожидаемом бедствии! Несчастная жена
Саутгемптона, поглощенная своей долею беды, не заметила, как глубоко и
ужасно горе поразило рассудок ее не менее тяжко страдающей подруги, не