Выбрать главу

Лэсли вкалывала не меньше Николая – мыла кабину, а он занимался только двигателем, и где-то за полночь, когда она вытерла сиденья сухой тряпкой, он сел за руль и, волнуясь, как на экзамене, повернул ключ зажигания. Но двигатель завелся тут же, с пол-оборота, и замурлыкал, как сытый кот.

– Хуррэй! – закричала Лэсли негромко, поскольку окна спальни Джонни были совсем рядом. – Ю а'грейт, Ник! Сэнк ю! Ду ю вона трай? Драйв ит! Кэн ю драйв аутоматик?

Он вдруг обнаружил, что различает слова, – не кашу из звуков, как раньше в разговоре с водителями грузовиков, а отдельно каждое слово и даже как бы в русских звуках. Вот что значит иметь дело с учительницей – Лэсли произносила каждое слово отдельно и внятно, как на уроке в школе, где она вела второй класс. Хотя не столько по ее словам, сколько по жестам он понял, что она хочет, чтобы он попробовал машину на ходу.

Он никогда не водил «автоматик», и его левой ноге было сиротно без педали сцепления. А когда он перенес правую ногу с тормоза на педаль газа, машина не тронулась, сколько он ни газовал. Лэсли засмеялась:

– Вэйт! Хир вы а'! – И перевела ручку скоростей на букву «D».

Тут машина дернулась, он испуганно ударил ногой по тормозу, а Лэсли, стукнувшись головой о стекло, опять засмеялась:

– Донт ворри! Ай эм о'кей! Гоу! Драйв ит!

Через минуту он понял, что вести «автоматик» проще пареной репы, а еще через пару минут они выехали из ее темной улицы с одноэтажными домами на широкое шоссе вдоль пляжей. Лэсли повернулась к нему.

– Ю а' а гуд мэн, ю ноу? Ю сэйв ми Джонни энд ю сэйв май кар. Hay из май торн. То зэ бич!

– Zachem? Why? – по-русски спросил Николай, удивляясь, как он понял, что она хочет, чтобы он свернул к пляжу.

– Бикоз! – сказала она. – Мэйк э торн…

Он сбавил скорость и медленно свернул на каменистую площадку над пляжем, залитым ночным прибоем. Сияющая лунная дорожка уходила вдаль по темному заливу, и там, вдали, были огни Бостона.

– Грейт! Торн ит оф! – сказала Лэсли, сама перевела ручку скоростей на «parking» и выключила двигатель.

Стало совершенно тихо, только снизу доносились всплески ленивых волн.

– Ноу… – сказала Лэсли и посмотрела ему в глаза. – Ай вона мэйк лав ту ю. Кэн ай?

И, не дожидаясь ответа, поцеловала его в губы. И от этого поцелуя он закрыл глаза. Он, Николай Уманский, профессиональный убийца, «врожденный садист» и насильник, закрыл глаза и поплыл от первого поцелуя этой рыжей американки Лэсли.

Потому что таких теплых, мягких и нежных губ он не знал в своей жизни. Может быть, так нежно матери целуют своих детей?

– Но! Ю донт мув. Ю донт мув этолл! – приказала она, удерживая его руки и не давая ему шевельнуться. И, откинув спинку сиденья, медленно раздела его, целуя своими полными губами каждый сантиметр его плеч, груди, живота и даже ног.

Он лежал с закрытыми глазами, не шевелясь и не двигаясь и только ощущая совершенно неизвестное ему прежде блаженство не насилия, не траханья, не секса, а – любви. Лэсли любила сейчас его тело, каждую его часть – любила его живот, лобок, пах, мошонку и вознесшийся в космос пенис. Она не дрочила его пальцами, как московские проститутки, не сосала и не заглатывала, а именно любила, голубила своими губами, языком, небом.

Он забыл свой утренний кобелиный восторг по поводу размера ее зада и сисек, он даже не заметил, когда она разделась, а только ощутил, как она накрыла его своим теплым и мягким телом – как мать накрывает одеялом ребенка.

И как ребенок ощущает материнскую грудь приоткрытыми губами, так он ощутил вдруг губами ее сосок, и открыл губы, и принял грудь, и засосал ее совсем по-детски, испытывая – наконец-то! – то теплое блаженство ребенка, которое обошло его при рождении 42 года назад в Коми АССР, в лагерной больнице.

И вдруг – импульс хрипа и слез, неожиданный даже для него самого, сотряс его тело. Словно из пещерной глубины его души изверглось все звериное, дикое, кровавое, злое, садистское – то, на чем держалась его профессия и его проклятая жизнь.

– Вотс ронг?[7] – испугалась Лэсли и замерла на нем.

Он не отвечал.

Расслабившись под ее мягким и теплым телом, он беззвучно плакал.

И она, американка, баба с совершенно другой планеты, каким-то общеженским чутьем угадала, что это хорошо, что пусть поплачет.

– Итс о'кей, – сказала она. – Итс о'кей, Ник. Ю кэн край…

Она высушила губами его слезы, а потом опять поползла по его телу вниз, снова целуя каждый миллиметр его тела.

* * *

Две недели спустя белый «линкольн-континенталь» Билла Лонгвэлла мчался из Манхэттена в Бруклин. Как многие американцы, Билл был патриотом и ездил только на американских машинах. Он миновал «близнецов» – два серебристых куба Международного торгового центра, один из которых после недавнего взрыва террористами был еще окружен машинами ремонтников, потом нырнул в Баттери-туннель, потом выскочил на мост-виадук, свернул на Бэлт-парк-вэй и погнал на юг вдоль серебристого Гудзона.

Стоял роскошный майский день, по Гудзону плыли нефтеналивные баржи, паромы с туристами и спортивные яхты. За ними в солнечном мареве парила маленькая зеленая статуя Свободы.

Под указателем «Ocean Park Way» белый «линкольн», накренясь на скорости 60 миль в час, вышел с шоссе, промчался вниз по авеню еще три квартала и свернул налево, под виадук сабвея-надземки, похожего на клавиши гигантского ксилофона. Но здесь Биллу пришлось сбавить скорость – по мостовой, лежавшей под опорами надземки, машины и пешеходы сновали, не соблюдая никаких правил движения: автомобили парковались и разворачивались как хотели, а люди переходили улицу где им вздумается или вообще останавливались посреди мостовой – просто поговорить.

На тротуарах стояли лотки с русскими матрешками, косметикой, дешевой обувью, кассетами, коробками конфет, банками с русской икрой.

А вывески магазинов, написанные хотя и по-английски, звучали странно: «GASTRONOM «STOLICHNY», «CAFE «ARBAT», «PIROGI», «WHITE ACACIA», «RESTAURANT «PRIMORSKY», «ZOLOTOY KLUCHIK», «GASTRONOM «MOSCOW»…

Перед Биллом был знаменитый Брайтон – район, заселенный русскими эмигрантами, но Биллу некогда было любоваться этой экзотикой. Он опустил стекло в окне и нетерпеливо спросил прохожего, тащившего тяжелые сумки с овощами:

– Excuse me. Were is «Sadko» restaurant?

– Gavari pa russki! – прозвучал странный ответ.

– Restaurant «Sadko».

– Ah! «Sadko»? – Мужчина поставил свои сумки на мостовую и показал за угол: – Za uglom! Understand?

– Thanks. – Билл тронул машину и тут же ударил ногой по тормозу, а рукой – по гудку, потому что две толстые бабы устроили совещание прямо перед капотом его машины.

Однако через пару минут, гудя, тормозя и дергая машину короткими рывками, он все же добрался до двери с вывеской «Restaurant «SADKO», оставил свой «линкольн» под знаком «NO PARKING» и вошел в ресторан. Здесь, в крошечном тамбуре-вестибюле, ему тут же преградил дорогу верзила-«дормэн» лет сорока, с косой челкой, двумя стальными зубами и татуировкой на левой руке:

– Zakryto! Clouse!

– It's okay, – сказал ему Билл. – I need to see Mr. Blum. – Мне нужен мистер Блюм.

– Ego net. No Blum.

Но Билл был уверен, что верзила врет.

– Bullshit! Tell him: my name is Bill Longwell. No! Give him my card. – И Билл, усмехнувшись, дал ему свою визитку.

Верзила неохотно взял визитку и в сомнении посмотрел на Лонгвэлла. Совсем как пару недель назад секретарша Лонгвэлла смотрела на мистера Блюма в приемной «Nice, Clean & Perfect Agency». Однако Билл, бывший агент Интерпола, хорошо знал такие лица.

– Come on! – властно сказал он. – Do it!

Верзила, выражая фигурой сомнение, скрылся за зеркальной дверью зала ресторана.

Билл достал из кармана платок, вытер вспотевшую шею и огляделся. Стены вестибюльчика были увешаны выцветшими плакатами с лицами эстрадных певцов и певиц.

– Welcome. Zachodi! – прозвучал голос верзилы, и в открытую теперь настежь дверь Билл увидел полутемный и прокуренный зал. Посреди зала, за столиком, сидели Зиновий Блюм, какой-то рыжий бородач лет тридцати пяти и еще двое мужчин. Они играли в карты, а на столе перед ними были пепельницы, полные окурков, и пачки долларов. При виде стремительно приближающегося Билла Блюм предупредительно поднял палец:

вернуться

7

Что не так? (англ.)