Моцарт ответил с редкой для него горячностью, так, словно я разбередил больную рану.
«Говорят, я слишком мал ростом и не могу как следует дирижировать оркестром, что, мол, у меня ноги коротковаты, оркестранты меня почти не видят; но ведь Гайдн немногим меня выше. Что я тогда играл?»
«Скарлатти. Младшего. Отец привел меня на концерт в надежде, что я возымею желание стать вторым Вольфгангом Амадеем Моцартом».
«Я не уверен, что к этому стоило стремиться».
«Почему, господин капельмейстер?»
«В моей жизни было слишком много страданий, болезней, зависти и интриг».
Голос Мюллера прервался, и Джэсон, взволнованный до глубины души, воскликнул:
– Неужели он так и сказал? Значит, ему было очень горько.
В конце концов старческая намять весьма ненадежна, промелькнуло у Джэсона, но голос Мюллера обрел уверенность и силу.
– Вы и самом дело верите, что у него было так горько на душе? – спросил Джэсон.
– Или печально. Вместо того, чтобы обрадоваться при виде афиши своей новой оперы, Моцарт глядел на нее с великой грустью. Господин Отис, я просто пытаюсь рассказать вам о своих встречах с Моцартом, которые навсегда остались у меня в памяти. К нему уже тогда пришла слава. Я думаю, он сознавал и свою гениальность, но мне кажется, он также понимал, что Вена для него неподходящее место. А мой следующий вопрос взволновал Моцарта еще сильней.
Джэсон придвинулся поближе. Рассказ Мюллера рождал в нем целую бурю чувств.
– Очнувшись от удивления, – молчание длилось всего несколько секунд, я спросил: «Вы возмущались, когда ваш отец принуждал вас ездить по Европе?»
«Он меня принуждал, а я возмущался! – сердито повторил Моцарт. – Да я дорожил этими поездками! Мы были очень дружной семьей – мой отец, мать и сестра, и это действовало на меня благотворно. Я играл для них. Какую великую радость и удовлетворение я испытывал! Я был в то время очень, очень счастлив. Пожалуй, это были счастливейшие годы моей жизни. Возмущаться отцом! Невероятно! – Он побледнел. Подобное обвинение глубоко поразило его. – До чего же глупы люди!»
«Ваша музыка и тогда вызывала восхищение, господин капельмейстер. – Я надеялся, что это смягчит его и не ошибся. – Как и теперь».
«Публика равнодушна, господин Мюллер. Она интересуется лишь результатом творения, но не самим творцом. Она наслаждается моими созданиями, но игнорирует создателя, который для нее словно старая перчатка, – когда сносится, ее выбрасывают за ненадобностью».
Он сейчас в подавленном состоянии духа, думал я, им овладела усталость, которой неминуемо подвержен творец, завершивший свой труд.
Но я знал, что навсегда сохраню воспоминание о нашей первой встрече.
Она произошла много лет назад, в 1762 году. Я помню эту дату, потому что мне тогда как раз исполнилось двенадцать, и музыкальная зала во дворце князя Кауница произвела на меня неизгладимое впечатление: вся в красных тонах в подражание Красному Залу в Гофбурге и украшенная гобеленами работы Буше и огромной люстрой, которая своим блеском затмевала бриллианты знатных вельмож. Я не спускал глаз с маленького мальчика, сидевшего за клавесином с уверенным видом эрцгерцога; на нем были шелковые панталоны и яркий лиловый камзол, а на боку маленькая шпага. Он выглядел совсем ребенком, даже с напудренным лицом и в парике, как у взрослого мужчины! Наверное, его мама немало позаботилась о его наряде. Я не сомневался, что этот шестилетний ребенок, вдвое меня моложе, был не на шутку перепуган. Но, как ни странно, господин Отис, хотя ослепительный свет люстры делал его бледным, играл он с удивительным самообладанием. Я не мог тогда предполагать, какое будущее ждет его, но крепко сжимал руку отца, не в силах сдержать своего волнения. Мне было горько. Я понимал, что мне никогда не достичь подобного совершенства.
Моцарт вывел меня из задумчивости, проговорив: «Кауниц только притворялся, что оказывает мне помощь. Я был забавой для Габсбургов, они баловали меня своим вниманием, пока были молоды, а потом позабыли. Нам пора начинать репетицию. Без меня они допустят множество ошибок». И он ласково взял меня за руку и повел в театр.
Времени оставалось в обрез. Премьера оперы была назначена через две недели, а в тот день должна была состояться первая репетиция с оркестром, но без певцов, потому что часть либретто еще не была готова, и я, как, видимо, и Моцарт, сознавал, какие потребуются титанические усилия, чтобы премьера прошла в намеченный срок. Мы подошли к музыкантам, и я почувствовал волнение, владевшее всеми. Скрипач из оркестровой ямы сообщил Моцарту:
«Маэстро, концертмейстер заболел, по-видимому, у него „итальянская болезнь“. Еще вчера он был совершенно здоров».
Словно по тайному знаку, граф Орсини-Розенберг, директор императорских театров, сидевший в задних рядах партера, прошел по проходу и сказал Моцарту:
«Репетицию придется отменить. Мы не можем репетировать без концертмейстера».
«Мы не можем позволить себе новой отсрочки! – вскричал Моцарт. – Еще одна задержка, и постановка оперы провалится, господин директор».
Граф строго заметил: «Плохо отрепетированную оперу ставить нельзя, Моцарт, нам придется позаботиться о новом концертмейстере».
«Хорошо», согласился Моцарт. Он искал глазами да Понте, который нанял прежнего концертмейстера, но либреттиста нигде не было видно.
«Это наша обязанность. Мне очень жаль, но это так», сказал Орсини-Розенберг.
Однако мне показалось, что директор императорских театров, который правил железной рукой в оперном мире Вены, кроме тех редких случаев, когда ему приходилось Подчиняться воле императора, вовсе не жалеет о случившемся. Мне было известно, что граф не одобряет Моцарта: это стало очевидным во время постановки «Фигаро», увидевшего свет лишь благодаря изворотливости да Понте.
Орсини-Розенберг повторил: «Без концертмейстера репетиция не состоится».
Граф предложил оркестрантам отправляться домой, Моцарт был в полной растерянности, и тогда я решился:
«Позвольте, маэстро, предложить вам свои услуги. Я могу взять на себя обязанности концертмейстера».
«Мюллер – посредственный музыкант. Он и со своей-то партией еле справляется. Это невозможно!» – с презрением сказал Розенберг.
Орсини-Розенберг не сомневался в своей правоте, но Моцарт возразил:
«Мюллер исполнял партию первой скрипки в „Свадьбе Фигаро“ и в „Дон Жуане“. Тогда, ваше сиятельство, вы были им довольны».
«Что поделаешь, тогда мы от него не могли избавиться».
«Ваше сиятельство, я буду жаловаться императору», – объявил Моцарт.
«Какому? Сомневаюсь, проживет ли Иосиф еще неделю».
«Мюллер отлично играет с листа, – настаивал Моцарт, – у него чистый и приятный звук, он обладает вкусом и играет безупречно. Займите место концертмейстера, господин Мюллер, я уверен, что мы справимся».
Трудно передать вам, господин Отис, владевшие мною тогда чувства. Долгие годы ждал я этого момента. Но и думать не мог, что это произойдет при столь неблагоприятных обстоятельствах. И все же тот момент я не забуду до могилы. Я занял место за первым пюпитром, и весь оркестр вслед за мной вернулся на свои места. Не могу сказать, было ли то выражением доверия ко мне, проявлением протеста или просто невольным побуждением. Но когда я постучал смычком, призывая к порядку, воцарилась полная тишина.
Моцарт улыбнулся директору и вежливо произнес: «Ваше сиятельство, я всегда готов служить моему императору». Орсини-Розенберг онемел от удивления, а Моцарт начал дирижировать.
Вначале неловкость моего положения несколько обескураживала меня, но постепенно, поскольку в партитуре новой оперы было много сходства с остальной музыкой Моцарта, той, что мне приходилось не раз исполнять, я вновь обрел уверенность в себе. Да и присутствие Моцарта придавало мне силы, и я словно преобразился. Его необычайно выразительное лицо, которое словно зеркало отражало любое настроение, было красноречивее всяких слов. Голубые глаза сияли от счастья, а маленькие руки были удивительно подвижны и пластичны. Музыка ласкала слух своей мелодичностью и, как всегда, красотой.