Альфред Жарри был литератором, из таких, кого встретишь не часто. Его поступки, даже дурные, его мальчишеские проделки — все было литературой. Все шло от писательства, и только от него. Но каким необычным образом! Кто-то однажды сказал мне, что Жарри был последним сочинителем бурлесков. Это заблуждение! В таком случае, большинство авторов пятнадцатого века и значительная часть авторов шестнадцатого только и делали, что писали бурлески. Этим словом нельзя обозначить произведения, столь редкие в гуманистической культуре. У нас нет термина, применимого к той своеобразной веселости, с которой лиризм переходит в сатиру, а сатира, осмеивая действительность, настолько ее превосходит, что разрушает и в то же время до такой степени возвышает, что поэзии с трудом удается ее настичь; между тем пошлость является здесь следствием самого утонченного вкуса и непостижимым образом становится необходимой. Такому разгулу разума, где нет места чувствам, мог предаваться один Ренессанс, и Жарри чудесным образом стал последним из его благородных гуляк.
У него были поклонники, а среди его читателей встречались филологи и, в особенности, математики. Он даже стал известной личностью в Политехнической школе. Но значительная часть публики, равно как и пишущей братии, его недооценивала. Это пренебрежение он воспринимал крайне болезненно. Однажды он мне долго рассказывал об одном письме, в котором г-н Франсис Жамм отчитал его за только что опубликованного «Суперсамца». Поэт д’Ортез говорил — так, или почти так, — что книги Жарри припахивают горожанином, которому жизнь вне Парижа возвращает нравственное здоровье, и т. д.
— А что ему еще говорить, — замечал Жарри, — если он знает, что большую часть года я провожу в деревне, на берегу реки, где рыбачу с утра до вечера.
Я долго не встречался с Жарри, а увиделись мы вновь как раз в тот момент, когда в его жизни, казалось, начались перемены к лучшему. Он подготавливал к изданию свои книги, объявил о скором выходе «Драконши», говорил о небольшом наследстве, частью которого являлась некая башня в Лавале. Эту башню ему пришлось реставрировать, чтобы в ней можно было жить; у нее было странное свойство — она непрестанно вращалась вокруг своей оси. Правда, вращение происходило очень медленно: для того, чтобы совершить полный оборот, требовалось сто лет. Думаю, эта невероятная история родилась из болтовни, в которой перепутались два смысла французского слова «tour» (означающего в женском роде «башню», а в мужском — «оборот вокруг оси») и два его грамматических рода.
Как бы то ни было, Жарри заболел, причем от нищеты. Его спасли друзья. Он возвратился в Париж с деньгами и счетами от аптекаря, которые оказались счетами из винной лавки!
Что с ним было дальше, мне неизвестно. Знаю только, что в остававшиеся ему считанные дни он тратил большие деньги на выпивку и почти ничего не ел. Я не знал, что он попал в Шарите. Кажется, до самого конца он не терял ясного сознания и чувства юмора. В больнице его навестил Жорж Полти — он был очень взволнован да к тому же весьма плохо видел и, подойдя к кровати, не разглядел на ней Жарри; тот же, хотя и был при смерти, громко вскричал, чтобы застать врасплох и напутать приятеля:
— Ну и как оно, Полти?
Жарри умер 1 ноября 1906 года, а 3-го мы проводили его в последний путь. Нас собралось около пятидесяти человек, но лица не казались излишне скорбными, разве что у Фагюса, Фадея Натансона да Октава Мирбо был несколько похоронный вид. Однако все глубоко ощущали потерю такого большого писателя и такого славного малого, каким был Жарри. Есть умершие, которых оплакивают без слез. Никто не плакал на похоронах Фоленго, Рабле или Свифта. И уж вовсе ни к чему были бы слезы на похоронах Жарри. Мертвецы такого рода никогда не имели ничего общего с горем. Так же как их собственные страдания были несовместимы с печалью. На подобных похоронах нужно только одно: чтобы каждый продемонстрировал счастливую гордость от сознания, что он знал человека, который никогда не испытывал необходимости подчеркивать несчастья, угнетавшие его так же, как угнетают и других. Нет, никто не плакал, идя вослед катафалку Папаши Убю. А поскольку эти воскресные похороны пришлись как раз на следующее утро после Дня поминовения, все пришедшие на кладбище Баньё к вечеру собрались в окрестных кабачках. Кабачки оказались переполненными. Народ пел, пил, закусывал, это была живая картина одного из вымышленных описаний, мастера которых мы только что проводили в последний путь.