Перл была наемной работницей, и ее могли уволить. Этот Факт, о котором она поначалу почти не думала, а Хэтти не думала совсем, теперь тревожил обеих. У Хэтти в уме зрели новые чувства, новое понимание. Перл была ей сначала матерью, потом сестрой. Раньше это не казалось странным. Почему же теперь казалось? Как-то раз в школе Хэтти подслушала слова одной из учительниц о ней и Перл: «Это нездоровые отношения». Хэтти тайно плакала, была задета и не понимала. Перл была работницей, служанкой. Джон Роберт назначил ее по своей воле. Он мог и убрать ее по своей воле. А теперь Хэтти должна покинуть школу, это тоже предопределено. По-видимому, теперь будет еще больше путешествий, больше музеев, больше разных учителей, потом университет. Скоро ей исполнится восемнадцать. Она была не готова ни к этому, ни к любому другому будущему. Есть ли у нее будущее? Или беда скорее в том, что у нее нет ничего, кроме будущего, избыток будущего, белого, неразмеченного, пустого? Ее собственного будущего. Может ли она владеть чем-то подобным? Кто-то из учителей говорил про кризис идентичности. У Хэтти не было ни идентичности, ни достаточного количества творческих способностей, чтобы позволить себе кризис. Я ничто, подумала она, я — планирующее по воздуху семечко, и меня сейчас склюют. «Жизнь великих призывает нас к великому идти, чтоб в песках времен остался след и нашего пути»[68]. Так они иногда пели в школьной часовне, где Хэтти набралась неопределенного англиканства. Нетронутая гладь песка расстилалась перед Хэтти, вселяя в нее тяжкую усталость, словно жизнь уже окончена. Единственным светлым пятном для Хэтти было ощущение собственной невинности. Она знала, что пока не «испортилась», в отличие от многих известных ей людей. Зло — вот что еще крылось в белой гладкости будущего.
Такие мысли мельтешили в голове у Хэтти, пока она сидела на белом школьном покрывале, держась за ногу в коричневом чулке. Эти мысли смешивались с другими, с воспоминаниями о снежных склонах, сиреневых от осин, о том унылом озере в Техасе, о милом папе и о том, как он, хмурясь, готовился к очередной лекции, об ужасной крохотной квартирке, где проливалось столько слез, пока не явилась Перл, о добром, боязливом, виноватом лице Марго Мейнелл, ныне миссис Альберт Марковиц, и очень-очень далекие воспоминания о матери Хэтти, несчастной и мертвой, которую когда-то звали мисс Розанов.
Вдалеке зазвенел звонок. Хэтти сунула в трусики чистый носовой платок и, невесомая как семечко, перенеслась на темные просторы лестницы, которые обречена была видеть в снах до конца жизни.
Джон Роберт Розанов плавал, как огромный младенец, в горячих проточных водах ванны при номере в Эннистонских палатах. Ванна была большая, в форме лодки, из белого кафеля, с тупыми концами. На каждом конце было по сиденью; когда ванна заполнялась, они скрывались под водой. В ванной был вентилятор, разгонявший пар, но Джон Роберт Розанов не включал его: он любил пар. Горячие целебные воды текли, а точнее, с ревом вырывались из толстых сверкающих медных кранов, которые не закрывались ни днем, ни ночью, так что Палаты полнились нескончаемым шумом, к которому постояльцы быстро привыкали и переспрашивали оглушенных посетителей: «Какой такой шум?» Кто-то однажды мрачно сказал директору Института Вернону Чалмерсу: «Может, они его и не слышат, но он на них действует», — после чего тот быстро написал и стал держать наготове небольшую монографию о терапевтических свойствах звука. Сонный, почти загипнотизированный неслышимым шумом, Джон Роберт плавал, и огромное белое китовое брюхо высилось горой перед ним. Большие руки, похожие на плавники, держали его на воде, медленно ходя туда-сюда в пространстве ванны, а вода с контролируемой температурой сорок два градуса по Цельсию падала из кранов. Ванну можно было наполнить, повернув медную ручку, которая закрывала отверстие на дне, — тогда уровень воды поднимался до сливного отверстия у края ванны. При открытой затычке вода опускалась на постоянный уровень, примерно фут ото дна, плюясь и булькая под напором из кранов.