Берестышко ему и скомандовал:
— Руки вверх, голубок!
Филька перетрухнул было, да ненадолго. Тулуп скинул и разнахрапился:
— Кого тут черт по ночам таскает?! Я покажу — руки вверх!
— Вверх, говорю! — звонко крикнул Берестышко да как ахнет из одного ствола вверх. — Второй у меня картечью заряжен! — доложил он Фильке.
Ну тот и расквасился:
— Прости, дяденька, миленький… Век ножки мыть буду!..
— Волк тебе, вызверку, дяденька, а не я, — заплевался Берестышко.
На выстрел народ сбежался… Ну и предстал Филя!
На суде говорит:
— Увидел я их, лыжи сбросил, ножик в правую руку затиснул и пошел. Я, гражданин судья, хотел только одного, который покозлеватей, зарезать… А когда плеснуло мне горячей кровью на руки — тут на меня гипмозг напади! И давай я резать всех подряд тогда…
— Что это за «гипмозг»? — судья спрашивает.
— Ну, значит, азарт такой, охотницкий… Как бы первобытный человек я произошел. Борьба, значит, за сучествование…
Ишь, куда угибает!
— А видели вы, — судья спрашивает, — что козлухи суягные были?
— Они больше всех ревели.
— А вы что?
— А я что? А меня, значит, того яростней злость разбирает. Вы, думаю, Фильку разжалобить хотели, стервы! «Козлятушки-ребятушки»… Ну и им горлы почекрыжил.
Нечего человеку доброго в себе показать — он зверством своим похваляется. Дивитесь, мол, хоть на это. Другой прицел — судью заблудить желает: «Не сочтут ли за ненормального. Вон до чего откровенный».
— А которые тушки на чердаке у вас нашли, шесть тушек, тех тоже под гипнозом резали?
— Всех под гипмозгом!
— А ножи в нормальном духе точите?
— Тоже под гипмозгом.
Сколько он из себя дурачка ни выставлял, пришлось ему тогда три года этих коз отрабатывать.
После того правило себе такое поставил:
«Убью — домой не повезу. В лесу буду беречь. Выучили теперь!»
И еще тем подкрепился:
«С крупной дичью рисково… Мелкота всякая — это да. Шкуру обснимал, перо стеребил — заместо кроля либо куры съешь».
Ну, и как он был Филька — так и остался. Мелкую живность бьет, зорит, крупная тоже не жди от него милости. Застрелит — урвет какой кусок, а остальное — зимнее дело, звери, птицы растащат, летом — сгноит. Хуже волка истварился.
— Погуби-и-итель! Погуби-и-итель! — не отстают, не смолкают лесные голоса.
Тихо едет Филька. Зорко смотрит Филька. «Стой! Что это шевельнулось между белых стволов? Лось! Лось ведь!.. Ах, лес-кормилец…» Ермека из-за Кырмурыновой туши Фильке не видно. Да он и не приглядывается. Меняет дробовой заряд на картечный. Вот он вскидывает ружье и замечает вдруг на лосином ухе блестку. «Меченый! Ну и что?.. Меченого-то картеча, что ли, не возьмет?! Поглядим чичас!..»
— Бегите! Хоронитесь! — машет ветками Старая Береза.
Но Кырмурын не бежит. Он не боится людей. Зверь знает — они добрые. Люди кормили его, прикасались к нему руками, и никто ему не сделал худа. Доверчиво и небоязливо косится он в Филькину сторону. «Повыше глаза ему вцелю, и мозга насквозь…».
Зоркий глаз у Фильки — не заслезится, тяжелая рука у Фильки — не дрогнет, черное у него ружье, злая на ружье мушка. Вот он подводит ее… В этот момент наступил Ермек босой ножонкой на острый сухой сучок и громко ойкнул. Дрогнула-таки Филькина рука, но выстрела не сдержать уже было. Дохнул он огнем и синим дымом в светлом утреннем лесу, рявкнул страшным гулом. Напрочь ссекла горячая картечь крайчик серебряного ушка. Выбрызнулась кровь. Больно! Страшно! Крутнулся Кырмурын и помчался в обратную сторону. А на месте, где стоял лось, оказался мальчик. Нет у него ни ружья, ни топора, ни копья, ни рогатки — окаменел он от страха… Тихо расползался пороховой дымок.
— Го-го-осподи!.. — затряслись вдруг Филькины губы. — Хр-ра-бют! — прохрипел он и бестолково, суматошливо заподтыкал кобыленку кнутовищем. — Чур-чуров!.. Дева, радуйся… троемученица… ниже и присно, — бормотал он на скаку неведомые молитвы, а сам все живее работал кнутом…