— А у нас не секреты! — обласкал ее улыбкой Мироныч. — Задушевный, милый разговор у нас…
— Не откажитесь, в таком случае, нашими гостями побыть? — приглашает заведующая. — У нас в городе, — говорит, — вашей пастушеской профессии нет, а ребятишкам интересно. Пора им знать, откуда молочные кисели происходят.
Очутились мы с Миронычем в белых халатах.
— Чего же я им расскажу? — спрашивает у заведующей Мироныч.
— Все рассказывайте! Как вы их пасете, как доите, какие у них, у коров, характеры, привычки. Детям на свежие ушки каждое ваше слово — открытие.
Я, значит, поскольку не пастух, под «грибок» присел, а Мироныч посреди детворы оказался. Сотни полторы их подковкой его окружили. Поначалу мешался он. На распорядок дня все съезжал. А потом наладился. Про свое каждодневное — хитро ли! Повел он свою речь про то, как у коров язык «играет».
— Выгоню их по росе на подсолонок — любимая ихняя и самая едомая травушка, — вот тут оно и начинается у нас. Подсолонок-то низенький, не раз уж сощипанный — все ихние языки мне видно. Ровно веселые, такие игровитые горностайки на поляне зарезвятся. Подумаю, что это проворные щуки на росу из реки вылезли, — и на щук похоже. Подумаю, что сюда со всей деревни озорные котята сбежались, — и котята мне в языках чудятся. А если сто котят на одной полянке разыграются — это, представляете, какое веселье произведется? Журавли запляшут! Бирьки у коров белым паром отпыхиваются, а они — языки — котятки-то, горностайки, щучки придуманные — ой! — чего они только не вытворяют! То в бок, то в другой извернутся — и к ноздрям, и под нижнюю губу, и с подлизом-то, и с заворотом — как они только не отпрактикуют, чтобы вкусную травку себе добыть.
Прихватил себе ус языком и затягивает его:
— От так! — демонстрирует. — От как, мои славушки! С подхватом! Аж щелкоток стоит! Сто ведь языков!
Защелкотали ребятишки. Сияет старый.
— И вот, когда накормлю их по саму голодну ямку, начинается у нас «мертвый час». Только никак не приучу их жвачку на это время выплюнуть. Нельзя им без нее — умереть могут. И вот жует, жует которая и застонет вдруг толстым голосом.
— Объелась, что ли, жадная? — голосок взвился.
— Нет, нет — заторопился Мироныч. — Это ты не подумай! Она не для себя. Теленочку молока надо, тебе надо, мне надо — ну и наестся до стону.
— Тогда касторррки даете? — басовитый один парнишка спрашивает.
Мироныч засмеялся:
— Она ведь не от болести стонет, а от приятности. От сытого своего удовольствия. Им касторка ни к чему. У них, дитенок мой, в требухе четыре отделения. Сычуга, значит, рубец, книжка еще…
— С картинками? — перебила, знакомая нам девчушка.
Расхохотались мы тут все взрослые.
А Мироныч развоодушевился — про Валетку им, про то, как бык Символ грузди разыскивает, про бузовку.
— По мелкому лесику если бегут — истинно конная-буденная скачет: хвосты, как шашки, взнесены, от топота земля гудит, и вся только разница, что не «ура» ревут, а «бу-у-у!».
— Бу-у-у! — отзываются ребятишки. — Бу-у-у!
Всю пастушью сумку опростал перед ними Мироныч. А под конец на могучем голосе:
— Желаю, чтобы вы толстомясеньки у меня росли, толсто…. пузеньки! Налиточки чтобы! Груздочки!.. Здоровенькие!..
Заведующая в ладошки захлопала, ребятишки следом. Мироныч тоже… И ведь что? Прослезило меня. Такой горячий комочек в горле — ни туда, ни сюда.
Заведующая благодарить Мироныча принялась, а у него тоже, гляжу… ус подсекся.
— Вас благодарить надо… У меня, моя славушка, кнут сегодня подорожал, кнутовище позолотилось! Ведь кому трудимся?! Они мне… они… и на пасеве теперь грезиться будут. Касторки, говорит, даете… хе-хех…
Только смех-то не тот получился. Халат глазам потребовался.
— А хотите, мы вам фотографию с ребят вышлем? — заведующая говорит. — Вам и девушкам вашим. Дояркам.
— Пожжа-луйста, Николаевна! Это очень даже необходимо. Наташка у нас там…
Ну и накоротке пояснил.
В автобусе шевелит меня:
— Простокваша до кумысу маленько разве не дошла.
«Вот те на!» — думаю.
— Один ученый, по радио это передавали, так про нее своим студентам пояснял: «Знаете, — спрашивает, — почему я веселый, бравый и шутливый перед вами стою?» Студенты не знают. «Потому, — говорит, — что я с утра, натощак, выпил два стакана простокваши».
Сказал эдак-то и подмигнул мне Мироныч.
У меня мысли к пиву вернулись:
— Промитинговал, — говорю, — дак теперь простоквашей откупиться хочешь?
— Я не к этому… — дрогнула у него бровь.
— А к чему тогда?
— А вот сдогадайся!
Морщил я, морщил свой лоб — деревня наша показалась.
Сошли с автобуса — Мироныч предупреждает:
— Ты про ребятишек и про фотокарточку ни гу-гу пока. Нечаянный интерес девчонкам устроим. «Откуда, — скажут, — узнали нас? Да поименно еще!»
— Ладно, — говорю. — Могила.
А Наташка… Слышит на другой день Мироныч, что она про паспорт уж толкует. В город надумала или на стройку великую.
— Не пропаду! — говорит. — На крайний случай — уборщицей, а подучусь — на экскаватор сяду. Захочу — даже крик моды, как вон в киножурнале, вертеться буду, показывать.
И туг же халат свой доярочий двумя пальчиками защипнула, верхнюю губу вздернула чуточку, ущурку такую завлекательную изобразила и пошла. Сама легкая, локоток на взлете — не девка, а Жар-птица в босоножках. Красивая, варначка! Не нам, старикам, конечно, оценивать, а только на виду же. Не отводить же глаз… Зубки с прорединками. Куснет если милого — от каждого свое гнездышко. На губе, вздирать которую любит, пухленькая сердцевинка сбежалась. Щеки кумачиком полыхают. Глаза сведет — темные, тайные делаются, волю даст — синие. Как у бабочки-солонцовки крылышки.
— Ничего особенного! — говорят ей подружки. — С твоей внешностью да походочкой не удивительно, что и моды ты будешь распространять.
— Не про-па-ду-у! — загадывает Наташка.
И правильно загадывает — действительно не пропадет!
Сколько их из нашей деревни поуехало, а назад редко которая торопится. Работы — везде. Общежитие предоставляют. Замуж вышла — квартиру подавай.
Приедет в отпуск и граблей не признает:
«У нас — ванна, у нас — газ, а штапель не в моде… По вечерам телевизоры смотрим, обедаем автоматически…»
Ребят если взять — тоже урон несем. Или по месту службы влюбится, или на стройку куда вместе со своим взводом махнет.
Пошел Мироныч к председателю.
— Наташки лишаемся, Иван Васильевич. Уезжать девка собралась. Поговорили бы?..
— Удивляюсь! — председатель толкует. — Раньше доярки, взять хотя бы твою Кузьмовну, это же трехжильные какие-то труженицы были. И стадо-то обиходят, и сено косить бегут, и на прополке, и на току! А эти одно вымя знают, и все им неладно. Ведь и жизнь продвинулась! Клуб поставлен, кино регулярное. На отгоне — радиоприемник, книжки… На дойку ехать — машину под них подгоняем. Зарабатывают побольше доброго мужика… Шей себе платья, гарцуй на тонких каблучках! Старухам-то, матерям ихним, и не снилось…
Мироныч возразить хотел: мы, мол, свои трудодни оценивали по признаку — сколь крепко они к земле нас пригибают. Принимаешь чувал с зерном, и спине твоей сладко. А молодые — им крылатый трудодень грезится. Не к земле бы который давил, а поднимал бы тебя который. Высил.
Хотел он это высказать, да поостерегся.
— Значит, ничего и не предпримешь? — у председателя спрашивает.
— А чего предпринимать? Говорено с ней. И у меня была, и в комсомольском комитете… Ты вот разве чего примыслишь? Воробьи ничего в этом случае не подчирикнут? — на прищуренном глазе так спрашивает.
Мироныча укололо. Ворохнул он своими дворнягами и без «до свиданья» ходу.
И вот что он, кудрявая голова, отпрактиковал.
Приходит Наташкина группа на вечернюю дойку — глядь, у коров… цветы на рогах. Кукушкины слезки, горицветики, кашки… Вышивальными нитками привязаны. Ни у чьих нету — у Наташкиных только.