Выбрать главу

Я шел из Сент-Джеймс-Корт пообедать в «Реформ-клубе». На стене дома, который в ту пору назывался Мальборо-хаус, я увидел что-то вроде афиши. Место для нее показалось мне необычным, и я остановился. То было обращение короля. Не помню сейчас, о чем шла речь; но меня поразила сама манера. Король Георг говорил: «мой народ». Не «мы», не «наш», а «я» и «мой».

Я был занят борьбой цивилизации против традиции, я свыкся с восприятием монархии как чего-то живописного, безвредного и устаревшего, и, когда внезапно понял, что король ставит себя во главе своего народа, ощущение было такое, словно перед самым моим носом разорвалась бомба. На какой-то миг мой рассудок замер.

«Господи! — сказал я в величайшем возмущении. — Какое он имеет отношение к нашей войне?»

И пошел дальше, переваривая эту мысль.

«Мой народ»! Значит, мне подобные — это его народ!

Если вы позволяете кому-то называть себя вашим пастырем, рано или поздно вы почувствуете, как пастушья палка с крюком обхватит вашу лодыжку. Не мы ведем войну с Германией, а наш король распоряжается нами в своей войне против Германии.

Через несколько месяцев скрепя сердце я понял неприглядную правду: «война за цивилизацию», «война против войны» была утешительной выдумкой, а жутковатая реальность заключалась в том, что Франция, Великобритания и союзные державы, следуя своим интересам, договорам и тайным намерениям, воспользовались проверенным историей средством и под водительством законных военных властей вступили в войну с противником. Никакая другая война в современных условиях невозможна. Ни «мы», ни «противник» не имели никакого отношения к моему Мировому государству. Мы воевали за «короля и родину», они — за «кайзера и фатерланд»; что же до Мирового государства, это было всем безразлично.

Наверное, далеко не я один пытался постигнуть всю бездонность насилия, слабости и покорности, которых, стремясь к новому государству, так долго не желал замечать. Не я один пытался направить свою персону к этому нелегкому прозрению. Мы не смогли оглядеться и все обдумать — что уж говорить о молодежи. Она обдумывала это в окопах и на ничейной земле. А я, освобожденный от службы, имеющий возможность свободно выражать свои мысли, не предложил ей ничего лучшего, чем «война, что положит конец войнам»!

Естественно, что в этой истории разочарования, коль скоро о ней повествует моя автобиография, центральное место должен занимать мой ум — ведь и кролик на столе свидетельствует за всех кроликов. Но сознательные и подсознательные противоречия, о которых я рассказываю от своего лица, были повсеместными. Я очень подробно закрепил их на бумаге, вот и все отличие. 1914 год еще не кончился, а я вовсю фиксировал стадии, пройденные моим сознанием, в романе «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна». Автобиографичным его можно считать только в самом общем смысле — помимо прочего, я не терял на войне сына. Но историю этой утраты и прежнего образа мысли можно повторить в тысячах вариаций. Мистер Бритлинг представляет не столько меня, сколько мой человеческий тип и социальный класс. Кажется, мне удалось показать не только потрясение и трагическое разочарование цивилизованного ума, нарастающее по мере того, как жестокая действительность войны захватывает остальную жизнь, но и страстное желание найти в омуте катастрофы некую спасительную опору.

Пройдя множество испытаний, мистер Бритлинг «нашел Бога». Он потерял сына; и вот в кабинете, поздно вечером, пытается написать родителям одного немца, который когда-то был у них репетитором. Того тоже убили.

«Этих мальчиков, эти надежды убила эта война».

На какое-то время слова застыли в его мозгу.

«Нет! — сказал мистер Бритлинг решительно. — Они живы!»

И вдруг неожиданно он понял, что не одинок. Таких, как он, — тысячи и десятки тысяч; так же, как он, всем сердцем мечтают они произнести слова примирения. Не только его рука остановилась, не в силах продолжать. Смущенные не меньше него, неподвижно застыли французы и русские; были и немцы, пытавшиеся проложить к нему путь, даже сейчас, пока он сидит и пишет. И он в первый раз ясно почувствовал Присутствие, о котором много раз думал в последние недели, Присутствие, которое так близко, что он ощущает его в глазах, в мозгу, в кистях рук. То была не игра воображения — он ощущал непосредственную реальность. Здесь был Хью, которого он считал мертвым, здесь был юный Генрих, тоже живой; здесь был он сам, здесь были те, кто ищет, здесь были они, и — мало того — здесь был сам Господь, Кормчий человечества. Здесь был Бог, он был рядом, и сам он знал, что Бог — здесь, словно все это время двигался на ощупь впотьмах, думая, что он — один среди скал, волчьих ям и безжалостных вещей, и вдруг рука, крепкая и сильная рука прикоснулась к его руке. Он слышал голос, повелевавший ему быть мужественным. Перевоплощения не было, он остался таким же слабым, уставшим, малодушным краснобаем, исполненным благих намерений, и беспомощным писателем; но он больше не был одинок и жалок, он не был во власти отчаяния. Бог был рядом с ним, и внутри него, и вокруг… Вот он, решающий миг его жизни, невесомый, как облачко апрельским утром; великий, как первый день творения. Несколько секунд он по-прежнему сидел, откинувшись в кресле и уткнувшись в грудь подбородком; руки его свисали с подлокотников. Затем он выпрямился и глубоко вздохнул…