Выбрать главу

После «Неугасимого огня» Бог исчезает из моих книг, если не считать краткого и довольно прискорбного случая, когда он появляется в лунном свете, с луком и стрелами Купидона в «Тайниках сердца» (1922). Слог мой незаметно вернулся к стойкому атеизму младых лет, а дух с ним и не расставался. Если я вообще упоминал имя Божие за последние десять лет, то в устойчивых выражениях вроде «Боже упаси!» или «Наконец Наполеон переполнил чашу Божьего терпения». Я все старательней избегаю поминать это имя всуе, в личных целях.

В книге «Что нам делать с нашей жизнью» (1931) я полностью отрекаюсь от этого периода терминологической неискренности и прошу прощения. Несмотря на то, что его плодами стали сон Питера — Бог в паутине — и «Неугасимый огонь», мне жаль, не столько из-за себя, сколько из-за моих преданных читателей, что довелось через него пройти. Это многих сбило с толку и ввело в заблуждение, а сам я, стремясь найти путь для людей, сделал ненужный крюк.

5. Военный опыт невоеннообязанного

Крюк этот был не единственным; еще дольше блуждал я в дебрях международной политики. В своих сочинениях я, так сказать, занялся любительской дипломатией, и это тоже нужно объяснить. В те дни едва ли не каждый заключал воображаемые договоры, но у меня все это зафиксировано в документах.

Для начала вернусь к тому, как я сперва (1914 г.) попытался оправдать «нашу войну», а потом (1915–1917 гг.) понял, что пользы она не принесет. Я не перешел в «антивоенный лагерь». Убежденность тех, кто отказывался служить в армии по нравственным соображениям, — это для меня слишком просто. Я был вполне готов бороться на стороне закона и порядка, если речь зашла бы о Мировом государстве. То же самое думаю я и сейчас. Мир придется охранять силой, так было и так будет. Различие между силой духовной и силой физической тонко и непрочно. Жизнь — это борьба, и единственный путь к всеобщему миру лежит через подавление и уничтожение любой самой незначительной организации, связанной с применением силы. Общество должно запретить, чтобы один человек или многие имели оружие. Противники войны особенно раздражали меня тем, что многое в их критике было справедливо. Вероятно, я побаивался, что стоит мне примкнуть к ним, и я буду отброшен далеко назад, к бесплодности чистого отрицания. Я соглашался с их словами, но то, что они делали, было попросту саботажем. В общем, они меня раздражали.

Не слишком напирая на слово «вероятно», скажу, что мне не хотелось признавать, как серьезно скомпрометировал я себя в первый месяц войны своей непомерной воинственностью и опрометчивой, страстной убежденностью в либерализме, уме и добросовестности иностранного и военного ведомств. Мое воинственное рвение шло вразрез с предвоенными заявлениями и было противно моим глубочайшим убеждениям. Когда я, так сказать, пришел в себя после первого шока и снова начал обличать правительство и общественный строй, я обнаружил, что не внушаю доверия многим своим коллегам, примкнувшим к левому крылу пацифизма. Они относились ко мне как к изменнику, продавшемуся «поджигателям войны», а реакционеры с не меньшим основанием и, вероятно, лучше видя мои истинные свойства, относились ко мне, мягко говоря, с подозрением. Труднее всего идти посередине, особенно если не слишком тверда поступь; мой колеблющийся курс вызвал недоумение многих дружелюбно настроенных наблюдателей. Что бы я ни писал и ни говорил, это еще больше разжигало недоверие левых, и я ощущал «благородное» негодование, естественное для человека, сознающего в глубине души свою неправоту. Я ошибался, а то, что я написал в «Войне и будущем» о тех, кто отказывался от военной службы по нравственным соображениям — совсем уж непростительно. В «Джоанне и Питере» я набросился на пацифистов, учинил им жесточайший разнос, уличал их, не замечал их достоинств и нанес им немалые раны. Некоторые пацифисты никогда не простят меня, и я не вправе на них сетовать. Вину свою я с опозданием загладил в «Бэлпингтоне Блэпском». Но все это — не главное. Меня прежде всего занимало, как извлечь из военной неразберихи пользу для мировой революции, а прогерманские настроения, уклонение от участия в войне, оправдания врага и принижение боевой мощи союзников мне тогда никак не казались шагами к этой цели.

Я листаю множество выцветших и забытых сочинений, пытаясь рассудить и подытожить то, что я делал в эти переломные годы. Вот немаловажный набросок — «Дикие ослы дьявола» в моем произведении «Бун». Значит, в 1915 году я уже писал о «Мире во всем мире» и об «Отказе от военных союзов». В 1916 году из газетных статей 1915 года я составил сборник «Что грядет?». Листы авторского экземпляра пожелтели, найти другие экземпляры, если бы кто решил их искать, — непросто; и, ставь я свою репутацию выше автобиографической честности, мне следовало бы предоставить этой книжке истрепаться, рассыпаться, исчезнуть, не говоря о ней ни слова. В ней самой и без того многое сказано всуе и наобум. Так и чувствуешь, что я ощупью, наугад прокладывал путь не столько среди идей, сколько среди того, что считал в ту пору неискоренимыми предрассудками. Моя склонность к пропаганде и практической пользе еще преобладала над научной и критической склонностью. Я хотел, чтобы что-то делалось, и не хотел, чтобы в моих предложениях усматривали одно чудачество и неосуществимость.