— Вслух читать? — спросил Валиев.
— Если нет секретов, читай.
«Атием багрем, син кайда?» — вспоминая певучий голос сына, начал было Валиев и тотчас замолчал. Стерлась улыбка, исказилось, как от боли, лицо. Мингали Валиевич откинул голову на спинку сиденья, прижал письмо к полыхнувшему лбу.
— Яныкаем[18]…
— Что случилось, Мингали Валиевич? — обеспокоился Козырев.
— Какой же я… Дождался… — Валиев дальнозорко нацелил глаза на письмо, с сердечной болью перевел прочитанную фразу: «Отец родной, где ты?»… Забыл уже, когда и писал им… О, как нехорошо…
Глава двадцать шестая
На пятидесяти квадратных метрах комсоставской палаты с четырьмя кроватями было гулко, как в церкви. К предстоящей передислокации в мама их знает какие края Мингали Валиевич готовился без всяких скидок на известную условность. Кровати и тумбочки, упакованные в решетчатые ящики и укрытые брезентом (в первых числах октября то и дело шли дожди), громоздились теперь возле водокачки. Повизгивал пилой и стучал молотком плотник — готовил тару для другой утвари.
Четверых, оставшихся в угловой палате, непогода чаще держала в помещении. Неприютно, скучно, зевотно…
— Петр Ануфриевич, — обращается Боря Басаргин к майору Щатенко, — вы так вот всю жизнь — военный?
Петр Ануфриевич закрыл книгу, оставив в ней палец вместо закладки, хрустко, со вкусом потянулся. Читать ему надоело, и он не прочь поболтать. Отозвался:
— Всю жизнь, Борька. Счастливые люди в рубашках родятся, а меня вот в сапогах и гимнастерке на свет произвели. Поп, когда крестил, хотел и отпеть заодно, поскольку, говорит, служивый — ему так и так убиту быть.
— А если без этого, как его…
— Без глупостей? Без глупостей, Борька, всю жизнь я не мог быть военным. Тридцать три года — не вся жизнь. Если и убьют сегодня или завтра, все равно — не вся. Двадцать три из этой жизни взяли школа да институт.
— Десять лет — тоже немало.
— Много, Борька. Если учесть, что в училище всего два года, а остальное время на войне, то очень много. С басмачами на границе, летом тридцать девятого — Халхин-Гол, зимой того же года — на финской. Только подлечился после ранения — эта война началась. Два раза под пули попадал, а на третий раз вон какую железину в меня всадили, — Петр Ануфриевич дотянулся до тумбочки, постучал похожим на морскую раковину осколком.
— В институте вы на кого выучились, товарищ майор?
— Ни на кого не выучился, Борька. Болтался, как цветок в проруби. Поступил на физико-математический, через полгода в историки подался, потом журналистикой увлекся, а после третьего курса совсем с институтом расстался. Решил писателем стать. Накатал роман страниц на семьсот, отнес в издательство. Жду, когда перевод на тыщи рублей придет. Пришла открытка: прочитали, приходите. Стали мне про Пушкина, про Толстого говорить, а когда про Гоголя помянули, я сгреб свою рукопись и спрашиваю: «Где тут у вас печка? Хочу на Гоголя походить». С тех пор мечту о романах забросил, а рассказы и сейчас пишу.
— Печатают в книжках?
— Нет, Борька, не печатают, — Щатенко спустил ноги на пол, сел. — Никак не угодишь им. Очень короткие, говорят. А длинные я боюсь писать — вдруг опять на роман потянет.
— Прочитайте какой-нибудь.
— Прочитать можно, только вот какой? — Щатенко раздумчиво потер висок.
Боря перебрался к нему на койку, пристроился рядом, спросил:
— А где он у вас, с чего читать будете?
Щатенко вынул забытый меж страниц палец, положил книжку на тумбочку, чтобы не перелистнулась, придавил ее снарядным осколком.
— С мозга читать буду, — он костяшками кулака постучал себя по лбу. — Они у меня все тут. Тебе какой, с заглавием?
— Лучше с заглавием.
— Тогда вот какой. Рассказ называется «Сплошал». — Щатенко прокашлялся, возвел очи горе и начал: «Он сграбастал его большой, как лопата, рукой за лицо и сдавил так, что высвободились зубы. Разъяренный, плюнул в этот оскал и тут же, бледнея от страха, понял, что плюнул не в того, в кого хотел плюнуть».
Рассказчик умолк, Боря недоуменно уставился на него:
— Все, что ли?
— Все.
— Почему он ему по харе не врезал? Плюется, гад…
— Не знаю.
— Как — не знаю? — опешил Боря. — Вы же сочиняли!
Щатенко ужал плечи и, пряча смеющиеся глаза, предположил:
— Трус, наверно, а у того ручища — ого!
— Может, пожалел? — высказал догадку Боря. — Ведь тот, который плюнул, сам испугался.