Выбрать главу

Что благородней духом – покоряться

Пращам и стрелам яростной судьбы

Иль, ополчась на море смут, сразить их

Противоборством? Умереть, уснуть –

И только; и сказать, что сном кончаешь

Тоску и тысячу природных мук,

Наследье плоти, – как такой развязки

Не жаждать? Умереть, уснуть. – Уснуть!

И видеть сны, быть может? Вот в чем трудность;

Какие сны приснятся в смертном сне,

Когда мы сбросим этот бренный шум, —

Вот что сбивает нас; вот где причина

Того, что бедствия так долговечны…

Потом он подслеповато вглядывался в меня выцветшими от безжалостных театральных софитов больными глазами и спрашивал:

– Ну, как?

Я неизменно уверял его, что, мол, очень даже о-го-го. Он облегченно выпрямлялся, шумно втягивал воздух трепетавшими от возбуждения ноздрями и удовлетворенно кивал, соглашаясь. Чаще, правда, он устало глядел на меня и подолгу молчал. Я виновато и сконфуженно опускал плечи. Он все понимал. Карьера его не сложилась так, как ему мечталось в то далекое время, когда он только закончил свою захолустную театральную школу и перебрался сюда. В молодости мир представляется совсем другим и такое впечатление, что то, чем приходится заниматься сейчас, всего лишь репетиция, а премьера пройдет позднее и уж конечно, с грандиозным успехом.

И актер Бабищев ходил по коридору ссутулившись, и шаркая ногами, и с особым чувством играл только, когда в квартире появлялся кто-то чужой – почтальон или чьи-то редкие гости. Еще он всегда преображался в кого-то очень незнакомого ему самому, отвечая на звонки телефона, стоявшего в коридоре.

– Слушаю вас, – министерским голосом вещал он в трубку и продолжал в том же духе, даже если оказывалось, что звонили его знакомые коллеги-актеры. Собутыльники же Корытовых, каждый раз новые, пугались, полагая, что ошиблись номером и бросали трубку. Бывшего сокурсника своей дочери Алены, Камаля, он встречал так же, а именно как британский монарх послов из колоний.

– Папа, оставь свои мизансцены, – морщилась на это Алена. Она даже не помышляла о том, чтобы идти той же стезей, что и отец. Алена училась в институте Дружбы Народов имени Патриса Лумумбы, но, даже будучи на третьем курсе, плохо себе представляла, на кого же она учится. Раз в месяц к ней домой наведывался уроженец Африки Камаль, осевший в России сразу после того, как в Лумумбе завалил первую же сессию, уверенно подтвердившую, что к европейскому образованию он был неспособен полностью и навсегда. Все, что его интересовало, была гитара, которую он всюду таскал с собой. Когда он появился у нас впервые, то, увидев меня, рассыпчато улыбнулся великолепной контрастной улыбкой и, забряцав по струнам, загнусил буквально следующее:

– Ка-ля, ка-ма-ля, ка-ма-ля, ка-ма-ля!..

В его исполнении это была доисторическая «Калинка-малинка», являвшаяся по совместительству его стандартным приветствием в незнакомом обществе, и потому все звали его Камаль, хотя далекие чернокожие родители нарекли его как-то иначе (как именно, не знал никто, включая Алену). К Алене он приходил ради ее пожертвования в виде нескольких кило картошки, благодаря которой Камаль выживал на чужбине в неизвестных и многочисленных своих общежитиях, которые менял постоянно. На родину его не тянуло, даже несмотря на суровый российский климат. Зимой он надевал на себя всю одежду, имевшуюся у него в наличие; летом – чуть меньше. Защитой своей курчавой головы он избрал морковного цвета вязаную шапочку с помпоном, носимую им всесезонно. На естественные вопросы он наивно и трогательно отвечал, что начинает мерзнуть уже при плюс двадцати, а потом ему уже все равно. Каким-то образом он умудрялся избегать нежелательных контактов с милицией, побираясь по многочисленным знакомым, которых успел завести за один единственный семестр, в течение которого он и появлялся в институте. И теперь благодаря этим знакомым Камаль бывал и сыт, и одет, и даже обласкан милосердными и любознательными белыми советскими женщинами (в число которых, надо заметить, пытливая, но гордая Алена не входила).

Камаль почти к каждому в нашей квартире относился одинаково – добродушно и легко, подкрепляя это отношение своей черно-белой улыбкой. Даже к жутким в своей простоте Корытовым. Только к Жельзону он относился совсем по-другому: он его боялся. Боялся физически и в момент его появления (которого всячески избегал) не мог даже улыбаться, хотя бы натужно-механически. Жельзон Камаля терпеть не мог, однако никогда, если уж они сталкивались в коридоре, не выказывал этой своей нетерпимости – он даже не шипел. Он его просто как бы не замечал. Но Камаль его все равно боялся до такой степени, что чернел еще гуще и готов был бежать немедленно, игнорируя обещанные Аленой клубни, и даже забывая о гитаре. Скоро он вообще перестал заходить, если Жельзон был дома (а дома он был почти постоянно).