Выбрать главу

– Перестаньте, Алена! На такое способен только он!

Жельзон так и не открыл, а дверь у него оказалась слишком крепкой, чтобы учитель мог ее вынести. Охрипший, он жалко и обессилено рыдал, сидя на полу в коридоре, а Алена неловко пыталась его успокоить, расплескивая воду из стакана.

Настал вечер. Учитель спрятался у себя, Гришка густо захрапел из-за стены, а Дуся, наконец, перестала греметь; Алена ушла на чей-то день рождения, а тетку Нюру с Аней, по обыкновению, и так не было ни видно, ни слышно. В это самое время Бабищев подошел ко мне и долго молчал, прислушиваясь к задремавшей квартире. Потом он заглянул мне в глаза и сказал:

– А вдруг он ее где-нибудь в троллейбусе оставил?

Я безнадежно помотал головой:

– Такое в троллейбусе не оставляют.

– Я заступился за слабого, – попробовал оправдаться Бабищев.

– Ты встал на сторону подлого, – твердо сказал я.

– Он одинок! Он стар!

– Он одинокий пакостник и старая сволочь, и ты ему помог.

– Помог?! Я…

– Ты продал брата-художника. Ты жалкий и пустой человек.

– Нет! Это не так! Я ведь тоже, черт возьми, художник!

– Ты тень от художника. Ты давно перестал быть художником и теперь олицетворяешь все худшее, что может быть в человеке твоей профессии.

– Что может быть плохого в актерстве?!

– Они продают себя в обмен на восхищение. Они мечтают, чтобы их любили и делают ради этого все. Недаром их не слишком жаловали церковники: они знали, что в актерах очень сильна гордыня и многие другие «гидры» существа человеческого.

– А как же роли негодяев? Актера часто и в жизни отождествляют с одной единственной отрицательной ролью, сыгранной им. Но он идет на это ради искусства!

– Он идет на это в надежде расширить свой диапазон, часто из-за хорошей, яркой роли этого негодяя, и – в большей степени – чтобы снискать признание коллег, что, кстати, не менее (а то и более) важно, чем любовь зрителя. Актер жаждет славы и восхищения.

– Но ведь бывают великие актеры!

– Бывают. Однако хороший актер не обязательно хороший человек. Даже отнюдь. История знает немало примеров, когда несчастный поклонник этакого таланта, припадая к стопам кумира в надежде на жалкий автограф, оказывался свидетелем мерзкого поведения своего божества, не желающего такого близкого, на его взгляд, общения со зрителем. А ведь это – часть профессии актера. Назвался груздем – люби и саночки возить, кумир недоделанный. И вот тут-то и оказывается виден невооруженным глазом истинный талант актера. Тебе плохо? А ты улыбайся, гаденыш, непринужденно шути и изволь поставить свою драгоценную закорючку на открытке со своим же рылом: это твой товар, между прочим, ты им торгуешь, рылом этим. И уж совсем негоже, играя, не видеть сути этой игры, сверхзадачи, Станиславский ее задери; не видеть перед кем играешь, для кого, пудреная твоя физиономия! Ты наделен талантом, а это вес, поэтому смотри куда встаешь, на чью чашу весов. Кому много дано, с того много и спросится. Эх ты, талант второй свежести…

Глаза Бабищева набухли слезами, и он ушел к себе.

Только я мог сказать ему все это.

Только на меня он за это не обижался.

…Так или иначе, бывший вахтер ничем себя не выдал и свою рукопись Иванов так больше и не увидел. Он впал в глубокую депрессию и не за́пил только потому, что никогда не пил, не притрагиваясь даже к пиву.

Проходя мимо, Жельзон бесстыдно и безжалостно подмигивал мне и мерзко хихикал – теперь стук пишущей машинки не мешал ему спать.

Помощь пришла из школы, в которой Иванов и не думал появляться. Это оказалась красивая женщина, преподаватель литературы Вера Александровна. И она оказалась сильнее депрессии историка. На следующий день Федор Ильич Иванов уже отправился на занятия в школу, а еще через день уже был в состоянии поговорить со мной.

– Ничего, – сказал он, неразличимо улыбнувшись.

– Ты его восстановишь, – уверенно кивнул я головой. В его глазах мелькнул испуг:

– Ни за что! Это пытка…

Я стоял на своем:

– На этот раз он получится еще лучше.

Ответом мне были две теплые искры, затлевшие в глубине его взгляда.

После этого происшествия Вера Александровна стала появляться в нашей квартире регулярно, а через две недели, к ужасу Жельзона, из-за двери учителя раздался треск пишущей машинки.

Жельзон так ни в чем и не признался и вообще вел себя так, словно ничего не произошло. Поначалу он еще как-то опасался учителя Иванова, ожидая нового взрыва, но его не последовало, и бывший вахтер успокоился. В полдень он время от времени ходил по магазинам, а в остальное время сидел дома и, как всегда, в основном спал. Перед сном он часто подходил ко мне, критически оглядывал и изрекал что-нибудь подобное: