Выбрать главу

— Скоро зима, мотри, ляжет. Вот-вот и мороз хватит. Здесь самый сивер живет, самый студеный край наш… Паря, не шути!

— Теперя быстрина пойдет, подхватит шитик-то во как! — возражал Никита, выпрямляя свою сутулую спину.

— Какая же, братец, быстрина? На перекатах еще туда-сюда, ну а в плесах-то?

— Под-д-хватит, — стоял на своем Никита. — Ты, Спирька, трусу празднуешь.

Прохор спросил:

— А сколько считаете верст до устья?

— Тыщи полторы.

— Порогу, паря, берегись… — сказал девяностолетний Спирька. — Порог свирепый, живо в глыбь утянет, твой шитик в щепы расшибет.

— Река сама себя укажет, знай не зевай! На все воля божья, ничего, — и дед Никита пристально поглядел на Прохора побелевшими от старости глазами.

Ибрагим меж тем до поздней ночи ходил из избы в избу, искал проводника. Но ни один человек плыть не соглашался:

— Какая неволя? Лучше дома умереть, чем на прямую погибель ехать.

Ибрагим давал сто рублей, давал двести, но все упорно отвечали:

— Нет.

Ибрагим изрядно приуныл: ни он, ни Прохор к речному делу не больно-то способны.

Ночевали на земской, а шитик караулил нанятый за стакан вина пьющий мужик. На дворе по-осеннему холодно, ветер завывал в трубе, и стекла от кипящего самовара сразу запотели. Путникам приятно было сидеть в теплой избе, укрывшись от непогоды.

— Может, последнюю ночку так, — грустно сказал Прохор.

Ибрагим молча, сосредоточенно пил чай и вытирал потную лысину грязной тряпицей.

— Ты, Прошка, не захворал ли?

— Нет, — ответил Прохор, — а так чего-то… — Он вспомнил о доме, о родителях. Захотелось приласкаться к матери, — она так любит его, так бережет, угощает малиновым вареньем… С каким бы удовольствием съел он хорошую долю сладкого пирога с густыми-густыми сливками или тарелки три киселя из облепихи. Так наскучили эти сухари, эта рыба, это оленье мясо, — все одно и то же, сегодня, завтра. Разве бросить все к чертям? Нет, взялся за дело — делай! Надо же ему на самом деле выведать: где на всем течении реки выходят с богатой пушниной тунгусы, где притаились русские торговцы? Таков наказ отца.

Ветер толкался в утлые рамы, плохо вмазанные стекла уныло дребезжали и попискивали, как издыхающие комары, — Ты, Ибрагим, о чем думаешь?

— Ни о чем.

На самом же деле думы Ибрагима были мрачны. Его охватило сомнение. «Куда шшть, зачем? Ведь впереди ни одного жилого места, безлюдье, дичь. Кого же Прохор будет там расспрашивать? Это шайтан, а не отец! Зачем он послал сына на такую явную погибель?»

Лампа горела тускло. На печи сидел жирный кот; от безделья он умывался и посматривал на незнакомых желтыми, как осенние листья, глазами. Вошел, пошатываясь, босой мужик-хозяин. Черный, лохматый, растрепанный, словно после драки. Он рыгнул, поскреб поясницу, сел на пол и стал что-то говорить. Но во рту будто каша, — мямлил, и выговор он имел странный: скалы называл «школы», «сохатый шол» у него звучало: «шохатый сол». Гнусаво и тягуче рассказывал про медведей, про их повадки, как охотники запирают медведя в берлоге елками — срубят небольшую елку да в берложий лаз и всунут, а медведь сгребет елку да к себе, еще сунут — он опять к себе.

— Вшо к шобе, да вшо к шобе.

— Пошел вон! — желчно крикнул на него черкес. Мужик поскреб с ожесточением обеими руками лохмы, раскачался, встал и, рыгнув на всю избу, вышел. Ложась, Прохор сказал:

— Давай загадаем, Ибрагим! Если завтра солнышко будет — поплывем. А нет, назад вернемся. Ибрагим согласился, но прибавил:

— Ежели назад, зима ждать надо.

Прохор знал, что они попались с Ибрагимом в ловушку, обратно отсюда нет иной дороги, кроме водного пути, а берегом не проедет даже всадник: многочисленные быстрые притоки Угрюм-реки не имели паромных переправ, да жители в них и не нуждались. Куда им ездить, что смотреть? Весь мир для них — своя собственная деревня, непроходимая тайга, болото. Кругом простор, и не г простора: ноги крепко вросли в землю, душа без крыл.

«Удивительно живут люди, камни какие-то, пни… — размышлял Прохор, засыпая. Его юная душа вся в желанье жить, видеть, узнавать. Он вдоль и поперек изъездит всю Сибирь, всю Россию… А может, и весь свет. Но когда это, когда? Он потрогал пробивающиеся усы. „Черт его знает, только семнадцать лет еще… Мало как!..“

Однако мечтам нет дела, что он юн, — влекут его по волшебному пути, усыпают путь цветами: то он мчится на собственном автомобиле в Америку, то правит океанским пароходом, бьет китов, тюленей или — вот потеха! — он Дон Кихот, Ибрагим — Санчо Панса, оба, закованные в латы, яро бьются с шайтанами, чертями, со всей таежной нечистью, они освободят красавицу Синильгу от мертвого дьявольского сна и повезут ее, живую, веселую, унизанную скатным бисером, в хрустальный свой чертог.

А дальше, а дальше? Что же дальше?.. Спальня. Обои в спальне красные. Лампа-молния с красным стеклом. Огонь в лежанке красный. И Синильга — маков цвет — тоже во всем красном. Кровать широкая, двуспальная, под золотым парчовым пологом. Горы красно-бархатных подушек, и одеяло красное… Прохору душно. Прохору жарко. Красная кровь захлестнула красными волнами душу, душа вспотела, распалилась. Хочется Прохору сорвать одежды с красавицы Синильги, скорей, скорей!.. А что же дальше? Свадьба. Шумный пир. Гости кричат:

«Горько, горько!» Гости ждут. Вот грохнула в честь их пушка, потом трескучий барабанный бой.

Прохор проснулся и не мог сообразить, где он. Было темно, душно, и пахло дрянью.

В ногах, к нему мордой, сидел кот; глаза его полыхали. Ибрагим громко, заливчато храпел с каким-то злобным отчаянием.

А сон еще не кончился, сон бушевал в молодой крови, Синильга возле, тут, и полуоткрытые губы ее ждали поцелуя.

— Эй, вштавайте, шамовар вшкипел! Путники враз вскочили.

— Солнышко! — вскричал Прохор. — Гляди-ка, Ибрагим!.. Значит, едем.

— Верно твоя, — грустно сказал черкес.

— Погодье шамо шладко, — прошепелявил лохматый, обросший мохом лесовик-хозяин, — жнай плыви да плыви.

Путники почаевали и — быстро к шитику. Небо безоблачно и тихо. Играл золотом крест на церкви, дрались два петуха — красный с белым, — бороды и гребни их расклеваны, капли крови горели под солнцем, как рубины. Через дорогу степенно шествовал, мечтательно похрюкивая, боров; он весь заляпан жидкой грязью и блестел, как крытый лаком. Навстречу шла за водой тетка. Жестяные ведра ее сияли и казались сделанными из стекла.

— Нажад, паря, нажад! — заорал провожавший путников хозяин, — айда, в проулок!

— Почему? — удивился Прохор.

— Ежели баба вштречь — пути ня будя.

Путники повиновались: пусть все благоприятствует их удаче. Хозяин объяснил им, что зловредней бабы никого на свете нет. Вот попробуй-ка встретить ее, когда идешь в тайгу на промысел. Ни с чем вернешься, а то и на зверя «натакашься». Но баба может и помочь. Пусть она станет в дверях и расшарашит ноги, а ты с ружьем промежду ног-то на карачках и ползи; очень пользительно таким же манером и главную собаку протащить.

Хозяин попробовал улыбнуться, но вместо того скривил кислую, шершавую, как старый веник, рожу и чихнул.

У шитика человек с десяток зевак. Пьющий мужик — караульный — в шубе, в пимах и шапке с наушниками — терпеливо прел, и рыжая борода его на солнце пламенела.

Шитик круто взял к фарватеру, заскрипели весла, недовольно забрюзжала сонная вода.

— Ну, Прошка… Куда едем? Знаешь, куда?

— Нет.

— И я нэт. Очень хорошо!

Но река здесь глубока, раздольна, за селом их подхватила быстрина, вперед летели без запинки, а солнце напутствовало их ласковым теплом. Лицо Прохора вскоре прояснилось, глаза горели несокрушимой верой в себя, ему уже грезился радостный конец пути, хотя это всего лишь скрытое неизвестностью начало. Так легковерный пахарь, бросая в землю зерно, обманно чувствует пряный запах свежих караваев, он облизывается, поводит челюстями, глотает слюну, но вот слепая длань природы пошлет на его полоску град — и брюхо пахаря всю зиму пусто.