Выбрать главу

Важный шаг вперед сравнительно с воззрениями Эразистрата был сделан Галеном. Этот великий ученый, «остальной из стаи славной» древних анатомов, доказал точными опытами, что кровь попадает в артерии не случайно, но движется по ним постоянно, так же как и по венам. Таким образом, определилось истинное вместилище крови – артерии и вены; система дыхательных органов была отделена от кровеносной.

Но Гален не знал, что кровь из артерий переходит в вены и возвращается по ним в сердце. Он думал, что вены и артерии – две независимые системы сосудов: первая берет начало из печени и лишь мимоходом затрагивает сердце, вторая – из сердца. Он считал, что кровь движется по венам от сердца. Словом, идея большого кровообращения была совершенно чужда ему.

Мало того, он в значительной степени затормозил появление этой идеи, придав чрезмерное значение различию венозной и артериальной крови. Венозная кровь – грубая и служит собственно для питания, артериальная – одухотворенная и снабжает тело духами. Две эти жидкости могут сталкиваться и смешиваться местами, но не могут составлять одного целого, одного потока; каждая движется независимо от другой по своей системе сосудов.

Таким образом, верное наблюдение (различие между двумя родами крови), неправильно истолкованное, явилось камнем преткновения для дальнейших успехов науки. Многие из противников Гарвея указывали на различие между венозной и артериальной кровью как несовместимое с учением о кровообращении.

Гален не знал и малого кровообращения и также затормозил правильное объяснение этого процесса. По его воззрениям, венозная кровь должна переходить из правой стороны сердца в левую (и обратно) – но каким образом? При помощи отверстий в стенке, разделяющей правый и левый желудочки, решил он. Четырнадцать веков спустя анатомы еще мучились с этими отверстиями, тщетно стараясь увидеть их и в то же время не смея не видеть. На этом и остановились понятия древних. Их последнее слово: две системы сосудов, два рода крови, у каждого из них – свое помещение, свое назначение, свое движение.

Итак, древние оставили довольно законченную и стройную, но совершенно ошибочную систему воззрений. Если ошибки посредственности могут являться помехой для дальнейшего развития науки, то ошибки гения – тем более. Система Галена оказалась впоследствии тяжким ярмом для физиологии, освободившейся от него только благодаря Гарвею.

Без сомнения, древние подвинулись бы и дальше, но с падением языческого мира пала и языческая наука. Александрийская школа, давшая миру столько блистательных открытий, была уничтожена; ее библиотеки и музеи, зверинцы и ботанические сады, обсерватории и анатомические театры – разорены; древние философы преданы проклятию, опыт и наблюдение признаны ненужной и вредной забавой. В западноевропейском обществе возникло и утвердилось учение о «ложной науке мира», основывающейся на рассечении трупов, наблюдениях над звездами и тому подобном, и «науке истинной», которая не нуждается в подобных средствах. «Ученье – вот чума! Ученость – вот причина всевозможных бедствий, одолевающих человечество!» Стоит только оставить эти «ненужные глупости», отказаться от попыток познать природу и подчинить ее власти людей – тогда все пойдет хорошо…

«Не по незнанию того, чем интересуются ученые, – говорит Евсевий, – но по презрению к таким бесполезным вещам мы пренебрегаем ими и обращаем душу к лучшей деятельности».

Современному читателю хорошо знакомо это великолепное презрение к науке. Ничто не ново под луною, – не новы и нападения на «научную науку»; мало того, в ту эпоху, о которой мы говорим, они одолели «ложную науку» и принесли обильные и роскошные плоды. В то время наука была еще слишком слаба, чтобы устоять в борьбе с обскурантизмом, когда он овладел высшими классами общества. Именно та сторона науки, которая доступна массе, – ее практическое значение – в то время почти не существовала. Оттого и нападки на нее могли иметь успех не только в кругу невежд и скорбных главою, но и среди образованного по тогдашним меркам сословия. В наше время наука сильна тем, что без ее помощи нельзя ступить шагу, нельзя дохнуть, нельзя повернуться. В числе окружающих нас предметов вряд ли найдется хоть один, который мог бы явиться на свет без помощи науки, без открытий механики, химии и прочего. При таких условиях ненавистник «земной мудрости», отрицающий науку, пользуясь на каждом шагу ее плодами, напоминает особу, которая отрицала дуб, питаясь желудями.

Но в те времена, как мы сказали, наука не могла устоять против обскурантизма. С уничтожением научных центров, с закрытием древних философских школ она должна была исчезнуть. Любознательный человек не находил ни школ, ни книг, ни учителей, ни пособий для занятий; нельзя и негде было наблюдать светила, анатомировать трупы и т. д., тем более, что на подобного рода занятия смотрели косо, и судьба Ипатии, растерзанной александрийской чернью, служила недвусмысленным предостережением дерзкому, который вздумал бы пойти наперекор общему мнению. И вот «ложное учение мира» исчезло, и воцарилась средневековая тьма.

Мы, живущие в XIX веке, не в силах даже представить себе, до какой степени порабощен был ум средневекового европейца. На протяжении многих столетий не встречаем оригинальной мысли, никто не смеет думать самостоятельно; лучшие умы не заходят дальше комментариев, не создают ничего, кроме компиляций.

В истории человеческого развития эта вереница столетий зияет пустотой. Нельзя сказать, чтобы ум человеческий отказался от всякой деятельности; но он бьется, как муха в паутине, вертится, как белка в колесе. Он превратился в бесплодную смоковницу, утратил всякую творческую способность. И что же он создал в это печальное время? Куда девались тяжеловесные фолианты схоластиков, рассуждения о любви и добродетелях, никому не внушившие любви и добродетели, тонкие ухищрения беспочвенной диалектики, бесконечные словопрения педантов, заменивших исследование рассуждением? Все это было и прошло, не оставив ничего, кроме впечатления угара, дыма и чада.

Когда сравниваешь это состояние умов с современным, невыразимо курьезными представляются жалобы на нивелирующее влияние цивилизации, упадок оригинальности, торжество пошлости и рутины в наше время. На самом деле последний умишко XIX столетия оригинальнее и смелее средневекового гения; самый крохотный ученый нашего времени вносит свою, хотя бы и микроскопическую лепту в общую сокровищницу, тогда как величайшие светила средних веков прошли бесследно, потому что питались чужим умом. Конечно, и тогда были разногласия, споры, контроверзы, но при всем кажущемся различии толков, сект и школ – все они вертятся в одном и том же заколдованном кругу, все тащат одно и то же ярмо авторитета, хотя и пытаются тащить его в разные стороны, на всех лежит одна и та же печать бессилия, убожества, подавленности.

Возрождение наук, начавшееся под влиянием арабов, ознакомивших Европу с древними авторами, было на первых порах добровольным порабощением европейцев древними. В этом нет ничего удивительного, если мы вспомним о средневековой тьме. Отголоски этого порабощения сказываются и доныне; но это только слабое эхо того энтузиазма, с которым европейцы набросились на классиков в эпоху Возрождения. В течение трех столетий (XIII–XV) авторитет древних царил незыблемо. Птолемей в астрономии, Гален и Гиппократ в анатомии и медицине, Вергилий, Гомер в поэзии были неограниченными владыками, образцами, кумирами.

Этот первый период Возрождения можно назвать эпохой комментаторов. Самостоятельной науки в то время еще не было. Замечаются слабые и редкие проблески оригинальности, но это только искры под пеплом. Европеец, подавленный многовековым духовным рабством, не мог сразу встать на ноги. Древние вели его. Он был поражен и ослеплен величием их ума, силой критической мысли, богатством знаний. Он поглощал их премудрость с жадностью изнуренного долгим постом человека. К счастью, они же давали ему и лекарство против этого раболепия: метод, основанный на опыте и наблюдении. Но европеец долго не решался применить его на свой страх и риск. В течение трех столетий он только переваривал и усваивал знания, накопленные древними.