Выбрать главу

ЕВГЕНИЙ. А зачем смотришь? Нет, ты мне объясни, зачем ты туда смотришь, бесстыжая?

АНЖЕЛИКА. А нравится мне смотреть на них на всех, Женьшеньчик. Красиво. Красота какая-то. (Улыбается.) Много парней, все весёлые, все смеются, все голенькие, все одинаковые-одинаковы: городские, деревенские, все твои друганы «черпаки», «дембеля», «салабоны». Все! Уйдут из армии, поедут по домам, переженятся, а их жены знать не будут, что я их всех голых видала, и знаю у них самую главную военную тайну, понимаешь? Надо же, каждые полгода новых привозят. Да хоть бы раз привезли что-то доброе, а то ведь всё — навоз, всю пенку собирают, где попало, соберут в городок, сюда скинут и — нате, бабы, жрите.

ЕВГЕНИЙ. На говно какая муха прилетит? Только навозная!

АНЖЕЛИКА. Сам ты навозное насекомое.

ЕВГЕНИЙ. Поговори мне.

АНЖЕЛИКА. (Молчит, смотрит на Евгения.) Слушай, дембелёк, ты бы хоть раз спросил: кто я, что я. Как влюбился в эту квартиру зелёную, и всё — только одно трундит: «Милая моя, радость моя, солнца моя!» Слушай, а у вас хоть в деревне электричество есть или нету?

ЕВГЕНИЙ. Попонадсмехайся ещё надо мной.

АНЖЕЛИКА. (Смеётся.) Попонадсмехаюсь. Ты в каком американском кине такие слова видел, ну? И что ты про меня, «милую солнцу», знаешь?

ЕВГЕНИЙ. Я с тобой от души разговаривал, а не из-за квартиры. Потому что ты хорошая.

АНЖЕЛИКА. Я-то? Ого-го какая хорошая. Ау! — прямо. (Смеётся.)

ЕВГЕНИЙ. Давай, я тебе всё прощу. Бинокль выкинем. Этого, как проснётся, выгоним. И будем жить, ну? Милая моя. Хорошая моя, солнце, так хорошо мы про нашу жизнь будущую придумали, а? Давай, а?

АНЖЕЛИКА. Я ж курю.

ЕВГЕНИЙ. Ну и что. Отучим. Ты ж не в затяг куришь.

АНЖЕЛИКА. Выпиваю.

ЕВГЕНИЙ. Тоже ерунда. Вылечу.

АНЖЕЛИКА. Гуляю. Люблю гулять.

ЕВГЕНИЙ. Разлюбишь.

АНЖЕЛИКА. Нет уж, лучше не курить и не пить. (Смеётся.) Вот, слушай. Я тут в подъезде всем нагадила. Брала окурки, когда курила на лестнице и одной манде старой — с клюкой ходит — под коврик засовывала, потому как она меня обозвала раза три, что я дверь не закрыла в подъезде. Ну вот, насовала ей чинариков и наплевала на дверь. Она утром так орала на весь подъезд, на всех, а на меня даже палкой своей замахнулась, так я её зажала в углу и сказала ей тихо-тихо, прямо в глаза: «Я тебя убью, падла старая,» — и она — как отрезало — на меня тявкать перестала. (Смеётся.) Вот я какая. А ведь и правда — убила бы. Я могу. Я — такая. Смешно, правда? Хочешь, и тебе так скажу, чтоб ты дорогу сюда забыл? Скажу в глазки твои узенькие, ну? Хочешь?

ЕВГЕНИЙ. Я говорю: начнём заново, ну? Слышишь меня?

АНЖЕЛИКА. Начнём. Только я должна тебе рассказать одно дело. Чтобы ты про свою будущую жену знал что-то. Пьяная я, пирую — чего бы и не поболтать с мальчиком, да? (Смеётся.) Ма-альчик! Хорошенький! Прям как эта установка «Град» из ба-ани! (Пальцем ведёт по животу Евгения, хихикает.) Хоро-ошенький, а дурак. Здоровенный бугаина вырос, на парном молочке, на навозе выращивали, масёл, масса, сундук с клопами, толстозадый… Только вот в постели ничего не умеешь, а мне нельзя было перед тобой свои знания показывать, я ж за тебя взамуж хотела…

ЕВГЕНИЙ. Бессовестная, про простынь придумала…

АНЖЕЛИКА. (Хохочет.) Да думаешь, тебя, лоха, обвести трудно? Прямо что. Ладно, слушай. Я, милый мой Женьшеньчик, изучаю жизнь. Людей. Всё почти изучила. Всё знаю про всех. И вдруг, знаешь, недавно я поняла: всё туфта, милый, всё, всё, вот все эти наши беседы, крики, драки, оры, скандалы — всё это такая туфта, всё это такое неважное, ерундовое, что ты, моя милая солнца, даже себе представить не можешь… (Встала, смотрит в тёмное окно, на улицу.) Всё чушь собачья, всё ерунда на свете белом и не главное, всё, всё… А знаешь, что главное? Главное вот что — когда ты идёшь по улке в новом пальтишке, в шапочке вязаной, в сапожках на каблуках, идёшь, летишь, и вдруг — навстречу тебе идёт мальчишка красивый. Он видит тебя и — улыбается, а ты ему, и — всё, понимаешь? Он пробежал, исчез, а я иду, а его улыбка со мной — и это главное, мой милый Женьшеньчик. Только это. Только улыбка, взгляд прохожего на улице, когда он, встреченный тобой, дует на свечку, тушит лампу, дует на свечку, тушит лампу, дует на свечку, и в темноте становится вдруг страшно, так страшно, так страшно, так страшно, но он снова зажигает свечку, включает лампу, свечечку маленькую — чирк! — спичкой, лампу маленькую — щёлк! — включателем, а потом снова дует на свечку, и опять зажигает свечку, и опять — то страшно, то нестрашно, то страшно, то нестрашно… (Мотает головой, плачет.)

ЕВГЕНИЙ. Кого?

АНЖЕЛИКА. Или в трамвае я стою, а он, мальчик молоденький, свежий, с пухом на щеках, впереди меня, держится за поручень, смотрит в окно, а я смотрю на его ухо розовое, и думаю: если б не было запрещено, а разрешено прикасаться к кому хочешь, кто понравился, то я бы сейчас пальчиком тронула его ухо, потом пальцем его щёки, розовые губки, шею, и тихо целую его, прижимаюсь к груди и опять целую его, так целую сильно, а он мне в ответ — улыбается, губами только, не смеётся, а улыбается, и я у него на груди засыпаю, и мы улыбаемся друг другу — до следующей остановки, до следующей остановки… Если б можно было всех красивых, чистых мальчиков в трамвае любить: трогать, целовать, обнимать, прикасаться — до следующей остановки, только одну остановку… (Вытерла слёзы, улыбается.) Вот так, Женьшеньчик, главное — это, улыбка одна. Остальное — туфта. Ерунда и туфта, установка «Град» всё остальное, понимаешь?