Выбрать главу

Annotation

Дмитро Бедзык — один из старейших украинских писателей — на родном языке опубликовал около тридцати произведений: романов, сборников повестей и рассказов, пьес. Наибольшей известностью среди читателей пользуются его романы «Днепр горит», «Хлеборобы», «Сердце моего друга», трилогия «Украденные горы». В первой книге трилогии — романе «Украденные горы» — автор повествует о жизни западноукраинских крестьян-лемков накануне первой мировой войны и в ее начальный период, о сложном переплетении интересов, стремлений, взглядов разных слоев населения, стремящихся к национальной независимости в условиях Австро-Венгерской империи. Во второй книге — «Подземные громы» — события развиваются в годы первой мировой войны, вплоть до Октябрьской революции. Действие романа развертывается в России, Галиции, Швейцарии, на полях сражений воюющих стран. В третьей книге — «За тучами зори» — рассказывается о событиях Великой Октябрьской революции и гражданской войны, о борьбе крестьян-лемков за свое освобождение.

Дмитро Бедзык

Часть первая

Часть вторая

Часть первая

Часть вторая

Эпилог

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

32

33

34

35

36

37

38

39

40

41

42

43

44

45

Дмитро Бедзык

УКРАДЕННЫЕ ГОРЫ

Трилогия

Памяти моих родителей

Книга первая

УКРАДЕННЫЕ ГОРЫ

Часть первая

1

Мы тронулись в путь — проводить отца на станцию. Нас четверо: мама с грудным малышом на руках, папа и я. На дворе пасмурный осенний день, синие, поросшие густым ельником горы затянуло холодной мглой, и, если б не крикливое воронье над головой, могло показаться, что вся долина меж гор притихла, с любопытством наблюдая за нашим необычным путешествием. Под ногами шуршат мелкие, отшлифованные на дне реки плоские камни. Мы идем тем самым имперским трактом, о котором здешние старожилы говорят, будто он начинается далеко-далеко за горами, бежит вдоль нашего села и исчезает в краях, где заходит солнце. Через три километра, перейдя каменистую речку, на окраине города отец сядет в поезд и поедет в те далекие страны, откуда бедные люди возвращаются богатыми. Я завидую отцу и не могу понять маму, у которой на щеках не высыхают следы от слез… Зато отец держится молодцом, ничуть не показывая, что ему жаль разлучаться с нами. Пока не вышли со двора, он говорил с мамой, давал ей разные советы: какое поле чем засеять, как ухаживать за землей, за конем, — и только как вышли со двора, сразу сделался молчалив, верно думал, как бы ему поскорее выбраться из этого тесного гористого края, где нет вдоволь ни земли, ни хорошего заработка. В правой руке у него черный, недавно купленный чемодан, широкой ладонью левой он крепко обхватил мою маленькую руку. Время от времени он выпускал ее и ощупывал кончиками пальцев свою грудь, там, должно быть под сорочкой, у него висел на голом теле мешочек с землей.

Я кое-что прознал об этом таинственном мешочке. Меня дома, очевидно, считали за маленького, ничего не смыслящего в делах взрослых, не таились от меня и, собирая отца в дорогу, делали это, словно у меня ни ушей, ни глаз не было. Поначалу, когда мама, сшив из черной материи мешочек, стала примерять на отцовой шее шнурок, я подумал, что это мастерится кошелечек для долларов (пожалел только, что уж очень мал), когда же она всыпала туда земли, я от изумления воскликнул:

— А разве в Америке своей земли не хватает?

— Все будешь знать, — ответила мама, — скоро состаришься.

Я не обиделся, потому что привык уже получать от старших насмешки в ответ на иные мои нелепые, по-ихнему, вопросы. Когда я поинтересовался, почему наша каменистая дорога называется имперской, ведь император не возил для нее ни земли, ни камня, так отец, насупив брови, погрозил мне пальцем:

— Берегись жандармов, хлопец. Слышишь? Вот как скуют тебе руки цепями — живо перестанешь умничать да лопотать всякую чушь насчет имперского тракта.

Про эту тайну с мешочком я никогда и не дознался толком.

Пока был маленький, мама всячески отмахивалась от моих вопросов, просила не надоедать ей, а как подрос — эта подробность из моего детства забылась. Теперь, через много лет, вспоминая тот пасмурный день, воссоздавая в памяти полное скорби, черное от предстоящей разлуки лицо матери, я склонен думать, что мешочек с родною землей был дан отцу на счастье и должен был послужить ему чудесным талисманом. Не могли же мои родители иметь другое на уме: погибнет, дескать, Иван на далекой чужбине, сложит голову под обвалом в глубокой шахте, так легче ему будет там почивать, когда на его раздавленной груди окажется горстка родной земли. Мой отец не мог с такой мыслью покидать свой дом, наоборот, он ехал с надеждой если не разбогатеть, то хоть заработать что-то и вернуться домой с несколькими сотнями долларов.

«Не суши себе, сын, напрасно головы, — отзывается из далекого прошлого мамин голос. — Комочек земли я дала твоему отцу, чтобы в чужих краях он нашел дорогу назад, к нам, к родному дому, да чтобы всегда напоминала ему, что на двух моргах[1] каменистой земли нам тут не прожить…»

В детстве я не мог этого знать, понял все только сейчас, уже на склоне лет, когда душа, обогащенная опытом, научилась, преодолевая десятилетия, вести тихую беседу с матерью… А в тот пасмурный осенний день я завидовал отцу, что ему суждено было судьбой увидеть чужие края, ехать поездом, плыть пароходом, — мне даже во сне это не могло присниться.

Мои размышления над тайной черного мешочка с землей внезапно оборвались: я увидел своих друзей — Сергея и Владека, они выскочили со двора и, застыв на мостках через шумливый поток, разинув от любопытства рты, провожали нас глазами.

Сергей Гнездур и Владек Гжебень — мои товарищи. Их отцы не собирались в Америку. Сергеев отец имел дома столярный верстак и мастерил из дерева все, что людям пожелается, а отец Владека, хоть у него и не было своего верстака, зато он каждое утро ездил на ровере[2] на Саноцкую вагонную фабрику и, как похвалялся Владек, мог выточить из железа самую тонюсенькую иголочку.

Был у меня еще третий товарищ, Иван Суханя, самый бедный из всех нас. У его отца не было ни земли, ни верстака, — поехать же в Америку ему не разрешили почему-то доктора. Мой папа говорил, что старый Суханя смолоду, еще когда батрачил у помещика Новака, растратил силы, а слабых да больных Америка принимать не желает.

Сухани сейчас не было на мостках, и он не мог видеть, как красиво я одет, и не слышал, до чего же весело поцокивают подковками мои новые башмаки.

Гжебень и Гнездур с любопытством рассматривали нас, они как пить дать завидовали мне, — им-то не приходилось провожать своих отцов в такую на редкость дальнюю дорогу. Владек улыбался мне, лукаво щуря левый глаз. Он всегда так делал, когда приходил с чем-нибудь новым — с колесиком, какою-нибудь пружинкой, испорченным механизмом от старых часов; все это выпирало из карманов его пиджака, прельщая тайной неизвестности. Я ответил Владеку движением брови, что должно было означать: «Вернусь со станции, покажешь», — и прошел мимо.

Потом нам встретились Сухани — отец и сын. Они спускались с горы, несли по вязанке хворосту на спине. Старик согнулся вдвое, его вязанка, перехваченная грубой веревкой, казалась издалека черной копной, передвигавшейся на собственных ногах. Иван Суханя, мой товарищ, тоже согнулся, хотя его вязанка была втрое меньше отцовой. Узнав нас, старик сбросил ношу, сказал сыну: «Отдохнем малость» — и, вытирая шапкой вспотевший лоб, подождал, пока мы приблизились к нему.