Зозуленько сива, де будешь кувала,
Кой-ес сой на бучку вершечок зламала?
Буду я кувала на зелені сосні,
Закля мі вершочек на бучку виросте.
Вместе с песней подкралась и всецело завладела его сознанием заманчивая мысль: «Бежать! Бежать из этого болота! От вшей, от капралов и вахмистров, от смерти».
Решение сложилось само собой: он сдастся русским в плен, предъявит документ Международного товарищества Красного Креста и, таким образом, получит возможность оказаться в нейтральной Швейцарии, а там включится в борьбу за правду и справедливость.
Солдат ввел Щербу в низенькую, тесную землянку, скупо освещенную плошкой, стоявшей на столике, рядом с телефонным аппаратом. Чугунная печурка меж двумя топчанами дышала теплом, создавая видимость уютного человеческого обиталища, пусть примитивного, пещерного, но все-таки обиталища, по которому за полгода так истосковался Щерба.
— Добрый вечер добрым людям, — поздоровался он словами из святочной колядки.
— Добрый вечер, — ответил солдат за всех, поскольку оба офицера за столиком даже не подняли головы от шахматной доски.
— Пленного австрийца привел вам, ваше благородие, — как бы между прочим сказал солдат и поставил винтовку в головах своего топчана.
— Сейчас, сейчас, — буркнул офицер. — Ты сам пока займись им, Остап.
Остап — смуглый, широколицый солдат, тот самый полтавчанин, что прошлой зимой стоял на квартире у Юрковичей вместе со своим другом Иваном. Оба они отказались привести в исполнение приговор военного суда над крестьянином Покутой, за что в кандалах были отправлены в Сибирь на каторгу, но там недолго задержались — их вернули в действующую армию, когда Брусилов формировал свежие контингенты для прорыва австрийского фронта.
— Не умею я с австрийцами калякать, — подумав, ответил Остап. Скинув шинель, он разулся и стал греть онучи у раскаленной чугунки. — Стрелять куда ни шло, а вот гутарить с людьми уже разучился. Скоро, пожалуй, по-собачьи начну гавкать на них. Толкуют про культуру, распинаются в книжках про цивилизацию, болтают, что человек — венец мудрости, а попадись тебе эта самая «мудрость» там, за окопом, — и Штык ей под ребро, издыхай, «венец природы», раз нам тесно обоим на одной планете… О-о, — удивился солдат, отведя голову от печки, — ты чего, австриец, стоишь? Да подойди, поближе подойди. Погрейся, человече. Ты хоть и пленный, а все же гость наш. — Остап скупо, через силу усмехнулся в свои черные, небрежно опущенные усы. — Признавайся, небось нюхом учуял, что тут можно погреться у огонька.
Щерба подошел к чугунке и протянул к ней почерневшие от грязи и холода пальцы.
— Я, дружище Остап, явился сюда на песню…
— Как это? — солдат с любопытством поглядел на австрийца. — На песню? На мою песню?
Щерба перестал греть руки и с нескрываемым удивлением уставился на раскрасневшееся от огня, небритое лицо солдата. Неужели, подумалось ему, из уст этого человека могли прозвучать столь задушевные, исполненные глубокой печали, нежные слова?
— Так это вы, дружище Остап, пели?
Солдат, занятый переобуванием, не сразу ответил:
— Небось удивляешься, что вашу песню перенял? — Он натянул сапог, хлопнул ладонью по голенищу и не спеша, как бы оживляя в памяти образ зеленых Бескид, сказал: — В Синяве — есть такое село за Саноком, мы там целую зиму фронтом стояли, — там-то я и подслушал ее у ваших людей.
— О, это грустная песня, дружище Остап. У вас, верно, тяжело на душе было?
— Угадал, австриец, точно. Места себе в тот вечер не находил. А поручик, — солдат кивнул на столик, за которым над шахматами замерли двое офицеров, — видит, что я смутный хожу, и говорит: «Ступай, Остап, куда-нибудь за бруствер, хоть вон под грушу, — для нас она весною цвела, к осени свои дички подарила, — ступай, говорит, отведешь душу за песней, может, и полегчает…»
— И полегчало?
— Где там! Песней Ивана не вернешь. Охо-хо, сегодня письмо получил: умер мой побратим от ран где-то в киевском лазарете. Мы с ним под одной шинелью два года спали, каторгу вместе отбывали, умирать же выпало врозь…
Из-за столика поднялся от шахмат один из офицеров, поручик Андрей Падалка. С той поры, как вышел из киевского госпиталя, он заметно возмужал, черты лица стали резче, заострились, вместо пушка на верхней губе тщательно подкрученные усики, вся его подтянутая фигура в галифе и гимнастерке раздалась, поширела в плечах.
— Умереть мы всегда успеем, Остап, — сказал Падалка, одергивая гимнастерку под широким ремнем. — Но давай условимся, прежде чем помирать: умрем с пользой…
— Для генерала Брусилова? — хмуро вставил солдат.
— Зачем? Для народа. У нас с тобой, Остап, ясная цель. И мы ее, безусловно, достигнем, если будем вот такие во! — Падалка поднял перед собой стиснутые крепко кулаки, словно взвешивая скрытую в них силу, и закончил: — Не к лицу нам, Остап, вешать нос. Напротив, за смерть побратима мы достойно обязаны отплатить врагу… Какого полка? — неожиданно перейдя на иной тон, обратился Падалка к пленному.
— Двадцать седьмого, господин офицер, — ответил Щерба.
— Прямо против нас стоите?
— Точно.
Падалка с ног до головы осмотрел пленного. Явно истощенный, с запавшими тускло-серыми щеками и темными подглазьями, пленный, однако, был чисто выбрит и держался с человеческим достоинством. Поручик заинтересовался: странный этот австриец меньше всего походил на растерянных, перепуганных пленных, каких сотнями брала его отважная рота.
— Кто вы такой? — спросил.
Вместо ответа Щерба достал из-под шинели небольшую книжечку с красным крестом на белой обложке (спасибо Ванде, что всунула документик в сверток с бельишком) и подал офицеру со словами:
— Вот мой паспорт.
Падалка не очень был силен как во французском, так и в немецком, но фамилия владельца документа звучала на обоих языках в латинской транскрипции одинаково.
— Вы будете Михайло Щерба? — спросил он, не веря своим глазам.
— Да, — сказал Щерба.
— А вы, случаем, не знаете учителя Петра Юрковича?
— Петро Юркович — мой друг.
— Из какого он села, позвольте вас спросить?
— Из Синявы, Саноцкого уезда, пан офицер. Вместе в семинарии учились.
— Боже мой! Неужели это вы? Тот самый Щерба?..
— Не знаю, пан офицер, кого вы имеете в виду.
— Ну, кого… Несгибаемый, непокоримый и неуловимый, тот самый Михайло Щерба со множеством отрицательных частиц «не»… Однажды ночь напролет рассказывал мне учитель Юркович про вашу бесстрашную игру с комендантом Скалкой, с австрийскими судьями и даже со смертью.
— Похоже, что так, — невесело подтвердил Щерба. — Теперь же, как видите, — он развел руками, показывая на себя, — теперь вот в какой роли довелось выступать…
Падалка подал гостю руку, помог сиять шинель и, пока искал, куда бы повесить его вещи, успел поделиться с товарищами кое-чем, что слышал о Щербе от Петра Юрковича.
Завязавшийся разговор не прерывался. Падалка дал гостю помыться и пригласил вместе отужинать. Выпив по чарке спирта, принялись за горячую яичницу с салом, заполнившим всю землянку душистым запахом.
— У вас что, — весело удивился Щерба, — и куры в окопах несутся?
Падалка кивнул в сторону Остапа:
— Об этом спросите нашего каптенармуса. Он мастер на эти дела. — И грустно добавил: — Чего-чего, а этого добра у нас хватает. Россия — край богатый. Беда, друг Щерба, в ином: порой вместо снарядов на фронт присылают ящики с хлебом да сухарями.