— С точки зрения гуманности, — улыбнулся гость, — это вроде доброе дело, пан поручик?
— Даже вовсе недурное, если бы и на вашей стороне так поступали. Хлебом друг друга не покалечишь. А то, случается, от вас строчат пулеметы, бухает артиллерия, а мы вынуждены отмалчиваться, сидим без снарядов.
— Кто же в этом виноват?
— Те, — Падалка кивнул куда-то вбок, — те, кто наверху.
После сытной яичницы с салом Остап стал наливать чай в медные горшочки из артиллерийских гильз. Он щедро подсыпал гостю, ложку за ложкой, сахару, предлагал белые галеты, то и дело поминая недобрым словом кровопийц, оторвавших его и таких же мужиков, как он, от земли, от труда и бросивших в эти ямы.
— А вы бы про это рассказали своим солдатам! — вырвалось невольно у Щербы.
Остап глотнул горячего чаю и, зыркнув в сторону ротного, похвалился:
— Кое-кто из наших уже про это соображает. Мы тоже не спим…
В душе Щербы шевельнулся огонек неукротимого агитатора.
— Кое-кто — маловато! — перебил он Остапа. — Надо, чтобы каждый соображал! Чтобы и русский и австрийский солдат сознавал, что истинный враг вовсе не там где-то, за бруствером, не в чужих окопах, а здесь, на своей стороне! Пора, товарищи, брататься, а не уничтожать друг друга! Ведь мы братья, а не враги! Братья, братья!
Падалка мигнул своим, сунул пальцы в нагрудный карман гимнастерки и, достав оттуда вчетверо сложенную бумажку, передал ее Щербе:
— Прочтите, товарищ. Не найдете ли вы в этой листовке своих слов?
Щерба впился глазами в напечатанные слова. Знакомые ленинские мысли. Слова правды. Слова ненависти к тем, кто послал их сюда, кто наживается на людской крови.
Щербе уже было не до чая. Вскочив из-за столика, он взял листовку, посмотрел, довольный, на товарищей.
— Ну и как же ваши солдаты? Как они оценивают? Если б с таким пламенным словом обратиться к солдатам в наших окопах?!
Караульный в серой шапке, высунувший голову в приоткрытую дверь, прервал Щербу на полуслове.
— Ожидается прибытие батальонного, — предупредил солдат. — Сейчас он в третьем взводе.
Неожиданный визит командира батальона был совсем нежелателен. Ротный смутился было: как быть теперь со Щербой? Ведь для него умный галичанин — уже не пленный, а дорогой, близкий по своим убеждениям человек, которого он ни при каких обстоятельствах не должен отдавать в руки Козюшевскому.
Существовал лишь один выход: отправить с короткой запиской Щербу к командиру полка.
Падалка на листке из блокнота карандашом написал:
«Ваше высокоблагородие!
Михайло Щерба не является нашим пленным. Он представитель Международного товарищества Красного Креста в Швейцарии. Галичанин, высокообразованный человек. Австрийцы привели его в свои окопы закованным в кандалы. Грех будет, если мы загоним этого человека в холодные бараки для пленных. Кстати, он перешел к нам, услышав песню моего денщика Остапа. Поговорите с ним, убедительно прошу вас. Сердце подскажет, что следует вам сделать.
С глубоким уважением к вам поручик А. Падалка.
21. I.1917».
Он поручил взводному Голубеву отдать записку полковнику Чекану.
Польщенный поручением, молодой, совсем желторотый прапорщик вытянулся, молодецки приложив руку к козырьку:
— Будет исполнено, ваше благородие!
Падалка подал Щербе шапку, потом шинель, перед тем незаметно сунул ему в один карман кусок сала, в другой — хлеб.
— Простите нас, дорогой товарищ, что так вышло, — сказал он, пожимая гостю руку. — Вам нельзя встречаться здесь с батальонным. Очень сомнительный тип. Если встретитесь когда с Юрковичем, передайте ему искренний привет. Возможно, мы еще с ним увидимся.
Щерба склонил голову, прижал ладонь к сердцу:
— Хотел бы и я с вами встретиться. Только не в этой яме.
Падалка остался один. Подошел к печке, погрел руки, нервно потер их. Крепким словом помянул Козюшевского и себя отругал за малодушие. Не по-людски как-то он обошелся с Щербой. Думал кожушок ему дать на дорогу да пару чистого теплого белья и обо всем позабыл, услышав про Козюшевского. Чтобы отвлечься и переключить свою мысль на другое, он вспомнил, что получил сегодня два письма от своих постоянных корреспондентов — Галины и Василя. Галина в своих письмах наставляла его «на путь истинный», а он, в свою очередь, вразумлял Василя.
На этот раз парень извещал, что на войну идти он раздумал, — оказывается, педагогический совет освободил его от попа и передал под опеку учителя Полетаева. Еще сообщал он, что учится без особого воодушевления, что приходится еженедельно ходить за «благонадежностью» к приставу, зато много читает…
Другое письмо от первой до последней строчки дышало жаркой любовью. Военные цензоры, через чьи руки проходили письма влюбленной пары, наверно, завидовали им и видели в их переписке лишь образец идеальной любви. «Эх, если бы хотя сотая доля горячих чувств действительно адресовалась мне, — . вздыхал всякий раз Андрей, — каким богатым и счастливым считал бы я себя!»
Такое же зашифрованное любовными признаниями письмо получил он и сегодня. Галина писала:
«…Любовь наша, Андрей, никогда, ни при каких обстоятельствах не погаснет, не испепелится, она все разгорается с новой, титанической силой, она бушует в нас. Верю, что не за горами время, когда мы, сердечный друг мой, встретимся…»
Падалка вчитывается в письмо, на память расшифровывает отдельные слова и обороты.
Неужели правда то, о чем она пишет? В промышленных центрах не прекращаются стачки, страну лихорадит, заводы без топлива, на железных дорогах страшная разруха, а в столице, под боком у царя, происходят голодные бунты солдаток, там громят булочные.
Конечно, этого надо было ожидать. Ленин прозорливо видел последствия войны. Что же дальше, Галина? Что ты посоветуешь лично мне? Каковы рекомендации или указания ЦК? Ты, должно быть, знаешь, что моя рота — лишь маленькая клеточка в огромном механизме действующей армии, которой командует сам царь. Верные его псы, вроде Козюшевского, неотступно следят за каждым моим шагом.
Падалка присел к столику, протянул руку к телефону, но передумал звонить: не было уверенности, что Щербу уже довели до полковника. Посмотрел на карманные часы. Ровно десять. До утра еще очень далеко. Он-то укрылся в тихой, прогретой яме. А каково солдатам всю ночь выстаивать под открытым небом? После оттепели и дождей январь еще может показать себя, да так, что, глядишь, подведет горемычных солдат! Отвратное месиво под ногами смерзнется, задубеет мокрая шинель на солдатских плечах. Написать про это Галине? Пусть бы она донесла солдатскую тоску по семье, по домашнему теплу туда, в нейтральную Швейцарию…
В землянку вернулись Голубев и Остап. Падалка удивился: едва ли могли они так быстро управиться… Когда же прапорщик положил на столик перед ротным его же записку, у Падалки тревожно защемило сердце, колючий холодок пробежал по всему его телу. Подумалось самое страшное: Козюшевский, этот выродок, задержал Щербу — благородного рыцаря революции — и теперь чинит над ним суд и расправу.
— В чем дело, прапорщик Голубев? Докладывайте.
— Все в порядке, господин поручик! — прищелкнув каблуками фасонистых сапог, ответил прапорщик. — Ваш друг уже на австрийской стороне.
От сердца у Падалки отлегло. Черная тень Козюшевского больше не маячила перед глазами. Он подумал: иначе и не мог поступить революционер Щерба. И листовку он не зря припрятал. С ней он вернулся к своим.
Задребезжал полевой телефон. Поручик услышал в трубке знакомый голос полковника:
— Падалка? Вас обрадует такая новость? По моей рекомендации вашу роту, как образцовую в дивизии, генерал Осипов посылает на укрепление столичного гарнизона. В двенадцать ноль-ноль вас заменит в окопах другая воинская часть. Готовьтесь, Андрей Кириллович, в дальний путь. Завтра вам подадут вагоны.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие!
— Перед отправлением мы еще побеседуем с вами. Зайдете ко мне. А сейчас — объявите ротные сборы.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие!