Катерина перевернулась на спину, сцепила руки на затылке. Так вся и передернулась, когда часы над головой пробили половину второго. Да, да, чует сердце беду. Ведь уже не завтра, а нынче, после обеда, настанет тот горький час разлуки, когда ее глаза должны оставаться сухими-сухими. А выплачет она свое горе после его отъезда, когда останется одна-одинешенька на осиротелой постели.
Ах, Иван, Иван, разве в ту пору, когда стояли на высоком мосту над Саном, о таком счастье мы с тобой мечтали? Эдак ведь вся наша жизнь пройдет в разлуке. Опять, значит, в одиночестве потянутся дни и ночи… И некому тебе, Каська, пожаловаться, не к кому притулиться. Будто несчастной вдовице… А и то слава богу, — хоть вечером, после тяжкого труда, есть о ком вспомнить за ужином, и как почтарь принесет письмо — сказать детям: спрашивает тато, слушаетесь ли мамы.
Думки что пушинки, их не удержишь на месте. Уже они перелетели за село, в панский фольварк. О, она не одна там в мечтах побывала! Чуть ли не все село делит-переделяет панские стога, панское сено. Раскинувшиеся над Саном луга могли бы осчастливить не одного безземельного газду. Вот была бы людям пасха, вот ударили бы в колокола, если б пана Новака, помещика, выпроводили за Сан!
Вспоминает себя Катерина на панском дворе, перед сердито напыжившимся управляющим в желтой жилетке. Принесла она последний ринский[37] за корову, которая перешла канаву у леса. «Чтоб вы подавились моим ринским!» — вырвалось у нее. А он блеснул глазами, обозвал дурным словом, замахнулся плеткой, но не ударил. Верно, глаза ее полыхнули жарче его гнева. Догадался, песий сын, что жолнерская жена может попортить ему жилетку теми вилами, что стояли рядом…
А Илько Покута так и не дождался справедливой революции с востока. Дивится она вот чему: один русский велел повесить невинного газду Илька, а другой, кабы не окопы, кабы его сюда пустили, роздал бы людям все панские поместья, а за беднягу Покуту, сказал ей Иван, отрубил бы голову русскому полковнику. И что за человек этот Ленин? И какое же, люди добрые, у него сердце, что на всех бедных хватает?
Звякнула щеколда, скрипнула дверь в сенях, а затем и в хате. Катерина подняла с подушки голову.
— Мама, — отозвался Иосиф, — я уж так замерз…
— А ты ложись спать. В такую пору жандармы тоже спят. Лезь на печь, сын.
Катерина слышала, как разувался Иосиф, как примащивался на ощупь среди детей на печи, как наконец стих. Заснула бы и она, если бы кто отогнал от нее тревожные мысли. С той поры как в России началась революция и люди на селе стали втихомолку, вопреки церковным проповедям егомосци, поджидать с востока свежих новостей; с того дня, как на селе, тайком от войта и его верных псов, пошли по дворам бедноты эти писульки со смешными картинками против богачей, Катерина уже не боялась за сына, не верила новому ксендзу, который запугивал ее, бередил материнское сердце ужасами революции, а еще больше тем, что москали из ее Василя сотворят такого перевертня, лютого янычара, какого не было даже при нехристях турках!
Катерина на то ксендзово пророчество сказала сама себе: не верь, Каська, не может того быть, чтобы твой сын отрекся от своего рода, отрекся от всего того, что ты ему вложила в самое сердце.
«Василь, Василь, ты слышишь меня?»
«Слышу, слышу, мама! Только дайте руку, я провожу вас до порога. Эти рядна на окнах…»
«Это я от жандармских псов повесила. Отец собрал в боковушке кое-кого из старых газд. Пишут письмо Ленину. Надеются, что от Киева ближе к тому человеку, что оттуда легче будет передать ему нашу просьбу».
«Я теперь, мама, помогаю Ленину панскую землю делить, Видели вы ту смешную картинку? У нас тут уже чистая земля, всех помещиков, как поганый бурьян, выпололи, повыдергали с земли. И вымели, мама!»
«Куда же это?»
«В море. Их не жаль. За все наши муки отплатили. А теперь перемахнем через горы, обойдем Львов. Там же ваш Карл расселся. Он воображает, что мы с ним не справимся. С Николаем справились, а с Карлом и подавно справимся!»
«Ох, кабы бог дал».
«Мы уже за Збручем, мама! Видите равнину? То наша степь. Аж до самого моря протянулась. Тут, мама, легко ходить. Ни одного бугорочка».
«А говорил, говорил мне твой тата. У него где-то там позиции на востоке…»
«Тсс… Видите того человека? Голова аж под тучами. Это он и есть. Семимильными шагами обходит свой край. Проверяет, справедливо ли поделили землю».
«Ленин?»
«Зовите его товарищ Ленин».
Катерина хотела возразить сыну, — она даже Пьонтека не осмеливается так называть, да Василя уже не было около нее, он так же незаметно исчез, как и появился…
«День добрый», — обратился к ней тот, кто только что касался головой туч.
Глазам своим не поверила. Ведь это про него длинными зимними вечерами любил рассказывать соседям ее Иван. Совсем обыкновенный, просто одетый человек, в черном пальто и кепке, во взгляде мягкая ласка.
«Так это вы будете мама Василя?»
«Я, а как же, товарищ Ленин. Еще в пятнадцатом году подался с Гнездуром во Львов».
«Хороший у вас сын, Катерина. Не нарадуюсь на него».
«Ох, ну и слава богу. А тутошний ксендз застыдил меня с амвона, поклялся на евангелии, что из Василя в России янычара сделают».
«Не верьте, Катерина. То цари старались из таких хлопцев делать себе янычаров, а революции нужны честные…»
Скрипнувшая дверь боковушки оборвала Катеринин сон — письмо, верно, написано, расходятся по домам.
Катерина, обхватив ладонями лицо, даже застонала с досады. Боже милостивый, такая приятная беседа оборвалась. Она сознавала, что это был всего лишь сон, и все же так хотелось, чтобы Ленин еще какое-нибудь доброе слово сказал ей о сыне.
Тихо, чтобы не разбудить детей, люди надевали кожухи и выходили из хаты.
14
Весенние пасхальные вакации. Школа пустует. Пустынно в общежитии. Все до одного ученика разъезжаются по своим домам.
А ты, Юркович, куда?
Я сам себе удивлялся, с чего мне это пришло на ум: еду на Азовское море, в Бердянск! Да-да, к «милым» моему сердцу землякам-галичанам. К тем самым, которые два года назад в пылу черносотенного «патриотизма» выбросили меня среди зимы на улицу. О, этого я им никогда не забуду! За то, что я самую чуточку посмеялся над царем, они готовы были на куски меня разорвать. «Падай на колени, падай, падай!» — словно бык с нашей школьной фермы, ревел отец Василий. А я уперся и не падал. Я верил в нашу силу, что она таки придет и поборет вас, царских приспешников, и что настанет тот день, когда вам, как сказал учитель Цыков, воздадут должное по заслугам. Я заранее предвосхищал радость встречи с земляками. Какая-то она будет после того, как они очутились перед разбитым корытом? Мне хотелось взглянуть Гнездуру в глаза и спросить: ну, так чья взяла? Где ваш царь-батюшка, которому вы собирались всю свою жизнь служить? А патлатого отца-наставника, вот ей-ей, схвачу, как козла, за бороду и крикну: «Падай, падай на колени!»
Моя ретивость немного спала после прощания с Цыковым.
— В Бердянск, Юркович, едете? — спросил учитель. — Что-то непонятное там творится. Вчера мне стало известно, якобы Бердянская рада освободила из-под ареста сто двенадцать контрреволюционных офицеров.
— Как это освободила? — воскликнули мы с Алексеем.
— А так, — развел руками Петр Михайлович. — Будто бы на честное слово поверили им.
— Контре поверили? — возмутился Алексей.
— Выходит, что так. Поверили. Я и сам прикинул. Отчего же не поверить, если люди раскаиваются, дают честное слово…
— Но это же не люди, — запротестовал Алексей. — Разве человек мой бывший хозяин? Да это настоящий зверюга, только что в человечьем обличье. Да и сын, гимназист Сашко, в него удался. Ушел добровольно к гайдамакам. Разве не может случиться, что среди офицеров, которых выпустили в Бердянске на свободу, сынок Окуня окажется?
— Может, конечно, — согласился Цыков.
— Тогда и я с Юрковичем еду! — объявил решительно Алексей. — Оба поедем, Василь. Я издалека узнаю его и…