Выбрать главу

— И что? — с проскользнувшей усмешкой прервал его Цыков.

— Подниму такой шум, такой крик!.. — Возмущению Алексея не было границ. — Я скажу Бердянской раде: «Кого вы, товарищи, выпустили? Сашка Окуня? Да он же почище отца!..»

— Не горячись, хлопец. С чего ты взял, что сын Окуня в Бердянске? Там же царская офицерня, беглецы с севера, а Окунь — гайдамак, Центральной раде привержен и сейчас, вероятно, в Киеве. Да и бердянские товарищи, должно быть, уже спохватились, поняли свою ошибку и снова посадили офицеров под арест…

— Посадили под арест! — засмеялся Алексей. — Простите меня, Петр Михайлович, но зверь вторично не попадется в тот капкан, из которого ему раз посчастливилось вырваться.

После этой откровенной беседы мы попрощались с учителем. Петр Михайлович посоветовал мне потактичнее держаться с земляками, не корить их старыми грехами, не высмеивать, а, наоборот, помочь правильно сориентироваться…

— Ведь они уже, наверно, не те, что были год назад, — сказал Цыков и, как равному, пожал мне руку.

* * *

Море! Неизведанное, таинственное, в вечном движении, влекущее, пленительное море! Я пошел на берег прямо с вокзала, так как поезд прибыл в Бердянск около семи часов утра, когда в «Галицко-русском приюте» только еще просыпались. Пока земляки позавтракают, мне захотелось встретиться с морем, которого мне не пришлось видеть таким, как сейчас, — в прошлый мой приезд на зимние вакации оно лежало передо мной покрытое льдом.

В первое мгновение море поразило меня. Беспредельное водное пространство, простирающееся далеко-далеко, до теряющегося в сизой дымке горизонта, чуть зыбилось, отблескивая под утренним солнцем серебряной чешуей, ходило мелкими волнами, шелестя о берег. Это было непостижимое чудо. Перед его красотою склонялись и разум и сердце.

Какое-то время я стоял, зачарованный и вместе с тем потерянный, безвольный, готовый сдаться в плен этой неразгаданной силе, простоять здесь до самого вечера, а с вечера до утра, но шум паровоза оторвал меня от этого мечтательного, сладостного созерцания. Я оглянулся. За небольшой каменной дамбой вдоль берега двигался в направлении к порту длинный товарный эшелон, нагруженный какими-то деталями от разобранных машин. Я тогда не мог допустить, что не пройдет и полдня, как этот самый поезд по дороге назад, из порта, станет для меня спасительным ковчегом от смерти, и потому равнодушно скользнул по черному локомотиву глазами, не обратил внимания и на машиниста, выглядывавшего из окошка. Шум поезда напомнил мне, что пора прощаться с морем, — верно, «галицко-русские воспитанники» уже позавтракали и берутся за дело. Я махнул на прощание морю кепкой, в последний раз окинул глазом усеянный солнечными блестками водяной простор и двинулся своей дорогой, ощущая в груди какую-то безотчетную, щемящую тоску.

Гнездура я застал дома, в том же тридцать пятом номере бывшей гостиницы «Европейская». Держа в руке зеркало, он стоял посреди комнаты и внимательно разглядывал себя или, может, любовался русыми усиками, едва обозначившимися на верхней губе. За неполные два года, с тех пор как мы в последний раз виделись в этой комнате, Гнездур подрос, возмужал, стал шире в плечах — форменная гимназическая куртка стала ему тесна, рукава коротки. Мое неожиданное появление настолько его поразило, что он, открыв рот, какую-то секунду стоял молча, хлопая бессмысленно глазами, потом, опомнившись, бросился меня обнимать.

— Василь! Откуда ты здесь взялся? — заговорил он наконец взволнованно. — Живой, здоровый, не придушила тебя революция? Или ты, может, ихним комиссаром стал? А у нас тут что творится!

И, не давая мне вставить ни слова, засыпал новостями: что Совдепы (так Гнездур называл депутатов Рады) сначала из гимназии, а потом и из реального и коммерческого училищ прогнали священников, что возмущенные ученики объявили забастовку и что сейчас Совдепы ломают голову над тем, как бы создать единую среднюю школу для одного лишь пролетарского элемента.

— Правда, — закончил свою тираду Гнездур, — нас, эксплуататоров, пока еще не потопили в море. Хотя мы уже и не считаемся подопечными великой княжны Татьяны, нашему приюту выдают и топливо, и паек, и даже агитацию с пропагандой.

Я не совсем понял, что он подразумевает под словами «агитация с пропагандой». Гнездур охотно мне пояснил: Совдепы время от времени присылают к ним кого-нибудь из своих ораторов, и те, обливаясь потом, стараются вдолбить им в головы свою богопротивную идеологию.

— И что из этого получается? — спросил я.

— А ничего, Василечко. Они долбят и долбят языками по нашим головам, а мы молчим. — Гнездур предложил мне сесть, а сам прошелся по комнате, выглянул через открытое окно на улицу, как мне показалось, внимательно прислушиваясь к каким-то звукам. — У нас, Василечко, свое на уме. Сказать? Со дня на день здесь должны быть дроздовцы. С румынского фронта на Дон идет маршем конный полк. А Совдепия об этом понятия не имеет. Они агитируют, а мы помалкиваем да ждем своих. — Гнездур встал навытяжку и, блеснув глазами, показал рукой на плечо: — Офицерские погончики снятся. И может статься, моя мечта вскоре сбудется! Вообрази только: простого столяра сын в офицерских погонах! Вот такая революция, Василь, мне импонирует!

Я поинтересовался, к какой партии принадлежит Гнездур, и услышал откровенный ответ:

— Мы все здесь монархисты. Иначе, Василь, и быть не может. Раньше я не интересовался политикой. Меня учили, одевали, обещали царским слугой сделать, и я жил как у бога за пазухой. О нас всех отец Василий пекся. А теперь что? Пролетарием хотят сделать, уговаривают, чтобы я пошел на завод работать, и за это обещают по фунту черного хлеба выдавать? Нет, от такой революции я категорически отказываюсь.

— В господах, значит, ходить хочешь?

— А почему бы и нет? Таков закон природы, кто взял верх — тот и хозяин положения.

— А родной край, а горы наши, оставшиеся в австрийской неволе? А мама?

Гнездур нахмурился, бросил зеркало на постель, подошел к открытому окну и, сорвав с ветки свежую почку, принялся нервно мять ее.

— Не говори мне, Василь, про все про это. Эти большевистские сантименты сейчас ни к чему.

— Отрекся от всего родного?

— Я не отрекался. — Гнездур рывком повернулся ко мне: — И вообще — ты мне не прокурор! Зачем приехал? Нотации читать?

— А я не верю, чтобы ты мог до того исподличаться. Не может быть, чтобы твоя душа так охладела ко всему родному. Признайся, неужели наши горы тебе не снятся?

— А какой мне интерес в тех горах? — отрезал Гнездур. — Что мне те горы, когда я мог бы разгуливать по Невскому проспекту, не будь революции. Дай мне лишь, боже, сесть в седло, и я саблей прорублю себе окно к счастью!

— Вот ты каков, Сергей?

Он подбоченился, вызывающе встал против меня.

— А что, не нравится моя программа?

— Заурядная янычарская, Сергей.

— Называй как хочешь.

Боже, так вот для чего я приехал в Бердянск! Чтобы выслушивать мечты этого гнусного предателя. Да ведь передо мной самая настоящая контра, один из тех гимназистиков, к которым принадлежал и Сашко Окунь. Давиденко — тот наверняка всадил бы этому отступнику пулю в лоб, я же не в силах этого сделать, хотя моя рука сжимала револьвер в кармане. Что-то еще связывало меня с Гнездуром, и не только давняя дружба, а и то, думается, что у меня перед глазами стояла его несчастная, исстрадавшаяся мать и что наши мамы жили по соседству, как сестры, в крепкой дружбе меж собою.

Внезапно мне пришла мысль, что мне необходимо предупредить местную Раду депутатов о заговоре против них.

— Вот что, Сергей, — сказал я, берясь за кепку, — теперь мне ясно: нашей дружбе пришел конец. Я постараюсь, чтобы ты не достиг своей грязной цели.

Гнездур, очевидно, раскусил мой замысел, он одним прыжком очутился у двери. Я видел, как побледнело его лицо, как задрожала нижняя губа, а в глазах забегали злые желтоватые светлячки.

— Хочешь донести на меня?

В это мгновение я ненавидел его лютой ненавистью и потому, не колеблясь, ответил:

— Не донести, а сказать правду. Пусть знают честные люди, кто вы такие.