— Вернетесь, Михайло, поможете мне.
— Хорошо, хорошо, Галинка, — откликнулся Михайло, выходя с Иваном.
Михайло нужен ей был, чтобы утишить тоску по Андрею. Внешне на людях она еще держится, ничем себя не выдает, — и совсем другая, когда остается одна, особенно ночами, со своими безрадостными думами. Потому и побледнела и осунулась за последнее время, что не находила себе места, не в силах была взяться за работу, теперь уже вполне мирную, в городском Совете. Месяц прошел с того дня, как Андрей выехал со специальным отрядом из Киева, и, кроме двух писем — одного из Гуляйполя и второго из Покровского, больше никакой весточки не получала. В Покровском родственники Андрея, писала им, тоже не отзываются. Неужели случилось то, чем вое это время угрожал Андрею Махно? Андрей человек упорный, отчаянный, себя в бою не умеет беречь. Будь при нем адъютантом Василь, она была бы спокойнее. Новый же адъютант, жаловался Андрей в последнем письме, малосимпатичный, пустой малый, интересуется лишь своими портупеями да шпорами.
Одновременно с Щербой вошел в гостиную профессор. Он как бы помолодел, ходил легко, сиял от счастья. В руках у него была бутылка с посеребренной головкой, подаренная ему на последнем археологическом конгрессе.
— Выпьем, Галина, за здоровье того, по ком ты сейчас страдаешь. За Андрея Падалку! Он тоже верил, что наступит день, когда мою долголетнюю работу… Чего ж ты, глупенькая, плачешь? — Отец обнял ее, поцеловал в лоб. — Разве такие, как ты, плачут? Скажите ей, лемко, — обратился он к Щербе. — Андрей даст о себе знать, Галя, вот увидишь. Уложит на обе лопатки Махно и… айда домой. Я знаю его характер. Или ты не веришь?
— Я верю, отец, — сквозь слезы улыбнулась она.
— Ну вот и чудесно, — улыбнулся ей в ответ профессор. — Я вот верил, поседел, а верил, что настанет этот день, и таки дождался, жизнь моя не прошла даром.
Отец с Щербой взялись помогать Галине, вместе накрыли на стол, позвали Юрковича. Когда уже все уселись, профессор привел под ручку свою старушку, посадил рядом с дочерью и стал наполнять бокалы вином.
— Итак, за что подымаем наш первый тост? — обратился он к Щербе. — Вы среди нас самый бывалый…
Щерба встал, поднял бокал с искристым, выдержанным вином.
— Я полагаю, — начал он несколько замедленно, — что вы, товарищи, поддержите меня, если я первый этот тост провозглашу за нашу Галицию, за мою любимую, самую дорогую на свете Лемковщину, чтобы галичане дождались того, чего вы, товарищи надднепровцы, уже дождались!
— Достойный тост! — подхватил профессор.
Все потянулись с бокалами к Щербе, желая счастья, здоровья ему и его народу.
Эпилог
Хмурый день поздней осени, верховья зеленых гор в плену тяжелых туч, по глубоким лесистым оврагам сползает серый туман, подкрадываясь к притихшим селам по обе стороны Сана.
Извилистой полевой дорогой по-над берегом мчится, объезжая лужи, военный газик со спущенным брезентом. Рядом с шофером сидит молодой офицер пограничной комендатуры, которому по дороге на заставу поручено подвезти гостя с Украины в его родное село Ольховцы.
Гость этот — Василь Юркович. Комендант местечка Лисько не отказал ему в просьбе прокатиться по-над самой вновь созданной советской границей, и теперь он, сидя сзади пограничников, не спускает глаз с крутых обрывистых берегов Сана, с его мутной быстрины.
Василь Юркович покинул этот край смерек еще подростком, четверть столетия отделяет его от той поры, когда он пас здесь скот, купался или, соревнуясь в ловкости с такими же, как сам, пастушатами, переплывал студеную стремнину горной реки.
Узнаёт и не узнаёт свой родной Сан. В памяти его он был не таким взбаламученным. Забылись страшные разливы, когда река выхлестывала из берегов, смывала и несла с собой не только старые деревья и хаты, но и скотину, и людей на сорванных крышах. Все эти двадцать пять лет глазам Юрковича рисовался сказочный Сан, в солнечных блестках, тихий и такой чистый и прозрачный, что даже с высокого моста можно было разглядеть на его каменистом дне веселые рыбьи игрища. Черное море казалось ему не столь прекрасным и праздничным, как эта река его далекого детства.
— По ту сторону фашисты? — спросил Юркович лейтенанта.
Тот кивнул головой.
— А как живется тем, кто там остался? — Юркович наклонился к пограничнику. — За Саном, в неволе, осталась почти вся Лемковщина. Вы, товарищ, слыхали про такой край? Про лемков слышали?
Лейтенант повернулся на сиденье, заинтересовался пассажиром.
— Кое-что слышал. Знаю, что и по эту сторону и там, за Саном, они живут. Песни их слышал, некоторые записал даже.
— А видели бы вы их искусство! — продолжал увлеченно Юркович. — Архитектура их церквей поражает своим филигранным изяществом. А работа по дереву и образа, писанные талантливыми народными мастерами! Это искусство украсило бы коллекции мировых музеев.
Путь был долгий. Василь успел рассказать лейтенанту историю края — о трагедии лемков во время мировой войны, о создании Лемковской республики после распада Австро-Венгерской империи, а под конец снова повторил свой вопрос, с которого начал беседу с советским командиром:
— А как же дальше быть? Мои земляки ждали, как солнца, освобождения, слишком долго затянулась невольничья ночь. Целых двадцать пять лет ожиданья! Вы только представьте трагедию этого народа. Тысячами расстрелянных и замученных в концлагерях заплатили они за желанную свободу, кровью лучших своих сынов. И вдруг такая историческая несправедливость! — Юркович кивнул на высокий левый берег Сана, за которым далеко-далеко на западе маячили склоны зеленых Бескидов. — Ведь по ту сторону реки осталась в неволе почти вся Лемковщина…
— И не только Лемковщина, — повернувшись к собеседнику, добавил лейтенант. — Вся Западная Европа до самого Ла-Манша попала под сапог Гитлера.
Машина круто свернула направо и с полевой дороги выскочила на бывший имперский тракт. Въехали в село Быковцы, проскочили мимо черного здания корчмы и, поддав газу, остановились в Ольховцах.
По ту сторону Сана высилась труба вагонного завода, виднелись белокаменные постройки и серые стены замка на высоком берегу реки. С жадным интересом осматривался Юркович. Думалось, за четверть века здесь все изменилось, что не узнать будет родного села, а выходит, что нет: та же церковь под черной дранкой, те же самые на тесных усадьбах невеселые низкие хаты, те же придорожные кресты и каменные белые часовенки. Единственная перемена бросилась в глаза: за это время еще сузились полоски пахотной земли.
За бывшей читальней Качковского Юркович попросил свернуть на мостик через бурливый горный ручей.
— Вон-вон, прошу вас, в тот двор!
Пока шофер осторожно переезжал деревянный мостик и взбирался извилистой дорогой вверх, где стояла длинная, под соломой, старая хата, Юркович мыслями перескочил в далекую военную весну 1915 года, когда на рассвете он прощался с мамой… «Не плачьте, мама, ей-богу, я скоро вернусь. Ведь учился я в Вучаче, он еще дальше Львова, и то вернулся. Будет мне там худо — не засижусь, будет хорошо — приеду на рождественские каникулы. И обществу кое на что пригожусь».
Машина, урча, взбиралась в гору, вот-вот въедет во двор. Юркович не сразу узнал сад перед окнами, вместо старых яблонь вытянулись молодые деревца. Зато еще жива старенькая дикая груша рядом с колодцем, под которой летними вечерами он собирал когда-то своих хористов.
«Жива-здорова! — обрадовался Юркович. — Дождалась-таки меня».
И могучая липа, словно гигантским зонтом накрывавшая хату, тоже дождалась его.
Газик въехал во двор и остановился. Под навесом стоял старый человек и с любопытством, нисколько не удивляясь, рассматривал машину. Ольховцы теперь стали пограничным селом, сын его, Иосиф Юркович, был председателем сельсовета, к нему, наверно, и приехали по каким-то делам пограничники. Только тот, в штатском, вылезший из машины, привлек внимание хозяина. Что-то вроде знакомое почудилось ему в чертах смуглого лица. Светловолосый, глаза ясные и в плечах широкий — похоже, из их края.