«8 октября. Нынче мы увидели настоящих казаков. Бородатые, с длинными пиками, при саблях и карабинах. Да, вот это было диво! Среди дня на тракте, далеко, возле новой школы, послышалась многоголосая солдатская песня. «Москали, москали идут!» — закричали по дворам мальчишки и первые припустились на дорогу, вскоре все мостики через ручей заполнились народом. Это была большая колонна верховых. По лохматым шапкам и длинным копьям, торчавшим над головами, мы легко догадались, что это те самые казаки, которыми нас австрийцы чуть не каждый день пугали. По правде сказать, и нам было страшновато. Однако же никто не сдвинулся с места, не пустился наутек перед этой неведомой силой, — любопытство перебороло страх. Песня приближалась, совсем незнакомая, с нездешним свистом и диким молодецким гиканьем, от нее, казалось, падает последняя пожелтелая листва с деревьев…
Последний такт песни вдруг заглушил духовой оркестр. Го-го, это было настоящее чудо! Казацкий оркестр на конях! Разве умеют что-либо подобное австрийцы? Трубы, маленькие и большие, литавры, бубны, все как полагается, аж пихты подрагивают от гулких раскатов. На все село и дальше, по горам, разнеслась громкая мелодия марша, лихого, задорного, даже кони оживленнее перебирали ногами, да и у меня сгибались в коленях ноги, отбивая под музыку такт. На медных трубах отливало всеми цветами радуги солнце, отражаясь в. глазах казаков. Люди на мостках улыбались, улыбались и казаки в колонне. Все забыли о страшных пиках, а малые дети, оторвавшись от материнских юбок, сбегали с мостиков, чтобы поближе посмотреть на веселых чужеземных солдат в лохматых шапках.
К нам подошел газда Илько в куртке, которую носил только по праздникам (люди говорили, что он в ней еще в парубках щеголял), в начищенных до блеска сапогах, в смушковой, еще отцовой шапке, сбитой по-молодецки набекрень. Держался он торжественно, как на именинах, в беседу ни с кем не вступал (все ведь на селе знали, как он этих казаков изо дня в день ждал), зато мне, должно быть потому, что я учился в Бучачской бурсе, бросил, с гордостью кивнув на веселых казаков:
— Сильное войско, а? До самой Вены погонит франц-иосификов проклятых.
Дальше мне, наверно, не удастся толком описать всего, что заварилось на нашем тракте. Дальше пошла настоящая война, о которой много говорилось, но которой до сей поры никто из нас не видел. Словно в ответ газде Ильку, заодно чтобы показать казакам, что австрийцы не пустят русских к своей столице, из-за Лысой горы ахнули пушки, и не успели смолкнуть трубы оркестра, в казацких рядах начали рваться снаряды. Это была еще не описанная в хрестоматиях война, когда внезапно, без предупреждения, стреляли, когда падали люди и кони, лилась кровь тех, кто только что распевал песни. Невозможно описать эту страшную картину, скажу лишь, что казацкие ряды рассыпались, а на дороге остались убитые и раненые, что самая большая труба, которая так красиво рокотала на спине бородатого казака, осталась лежать на дороге, в осенней луже, рядом со своим хозяином».
«Первый день нового 1915 года. Есть тебе, Василь, про что писать. И встреча Нового года, и колядованье, и песни солдатские, и мамины слезы об отце, от которого нет вестей, — обо всем надо бы написать в дневник. Только бы не вернулись раньше обычного из полковой церкви наши постояльцы, Иван и Остап. У москалей тоже рождество, как и у нас, только у них церковь походная, поп небритый, носит черную бороду и, что смешнее всего, ездит верхом, как хороший казак, а между боями, как кончит кропить святою водой всех убитых, умеет веселиться и в выпивке не отстает от офицеров.
Офицеры вместе с полковником Осиповым расквартированы в панском фольварке Новаков. Им там хорошо живется. Если б не так близко фронт, говорит Остап, они бы забыли, что сейчас война. Полковника, рыжеусого, кряжистого, всегда, точно на параде, подтянутого, я видел не раз, он смотрит на наших людей без злобы, взмахом руки ответит на приветствие, солдат своих жалеет и после каждой битвы в горах награждает самых храбрых георгиевскими крестами. Остап говорит, что полковник Осипов из бедной дворянской фамилии, но надеется, если не сложит головы на войне, вернуться домой богатым. Денщик Осипова рассказал по секрету Остапу, будто его полковник написал во Львов генерал-губернатору графу Бобринскому нижайшую просьбу отдать ольховецкое поместье ему, дворянину, в награду за верное служение императорскому престолу.
— Так что, Василь, — подтрунивает надо мной Остап, — вместо польского получите нашего, русского помещика.
Газда Илько, когда слышит такие разговоры, вспыхивает от гнева, его морщинистое, бледное лицо делается багровым, и он кричит вне себя:
— Брешешь, солдат. Бог не допустит этого. Граф Бобринский — верный слуга царский, а царь — наш друг, и он, если хочешь знать, позаботится о том, чтобы лемкам хорошо жилось.
— Поживем — увидим, — говорит обычно Остап.
Иван не без иронии возражает:
— Ну чего ты, хохол, смущаешь человека? Разве ты не знаешь, что царь-батюшка печется о бедных русинах, изо всех сил старается вырвать из-под ига австрийского, дабы подчинить под наше, родное, славянское?
Газда Илько плохо понимает речь москалей, однако же уверен, что именно «кацап», а не «хохол» с Полтавщины держит его руку, руку убежденного москвофила, оттого и поддакивает ему. И еще больше распаляется, бранит Остапа:
— Вы, хохлы, все мазепинцы. Я слышал, любезный, вам не царь, а гетман нужен, вам политика надобна, а бедный лемко пусть гложет камень, пусть подыхает с голоду. Скажете, не так? — И, рубанув рукой воздух, закончил: — Вот придет весна, так ты, даст бог, увидишь, хохол, как помещичьи земли с лесами и пастбищами безо всякого разговору перейдут к нам.
«Хохол», «кацап»… Мы впервые услышали эти чудные прозвища от наших квартирантов.
— Эй, хохол! А ты не отморозишь себе нос? — говорил приятель Остапа, светло-русый курносый Иван, когда они, бывало, снаряжались в дорогу, на смену второму батальону, с которым держали оборону на одном из участков фронта где-то за Синявой. — Никудышные у тебя, Остап, портянки. Бери мои.
Или:
— Кацап ты, Иван, хоть и бороды еще не отрастил. Ешь, когда тебе дают. — Смуглый, скуластый Остап, с черной шапкой волос, не поддававшихся гребню, все подносил и подносил стеснительному Ивану разные вкусные вещи, которые ему прислала жена: после сала и коржиков высыпал перед приятелем домашнего изготовления конфеты, а под конец вынул две пары белых шерстяных носков, лежавших на самом дне, обрадованно воскликнув: — До чего ж моя Мария смекалистая! Связала две пары! — И, положив одну из них перед Иваном, сказал дружелюбно: — Теперь нам, Ивасик, обоим будет тепло. Правда?
Я завидовал их солдатской дружбе, мне хотелось, чтоб и наша дружба с Гнездуром и Суханей была столь же крепкой. Эти солдаты, хоть и поддразнивают вечно друг друга, никогда не разлучаются, всегда вместе. А когда возвращаются, перемерзлые, голодные, с позиции, так, словно родные братья, ложатся под одно шерстяное одеяло.
Только в одном не сходятся: Остап убежден, что полковник Осипов таки сядет на место помещика Новака (он же дворянин, да еще полковник), а Иван клялся, божился, что граф Бобринский, как генерал-губернатор Галиции, не допустит того, себе возьмет эти горы с лесами, чтобы ездить сюда с царем на охоту.
А как оно в самом деле обернется, покажет весна».
14
На улице пасмурно, неприветливо. Над широкой долиной Сана сеется густая изморось. Село замерло, люди ходят как тени. Тревога закралась в души селян. Что их ждет? Скоро растает снег, зашумит ручейками весна. Омоется, обновится израненная, изрытая окопами земля, а конца этой страшной войне не видать. Всю зиму фронт не двигался с места. Рассек Лемковщину пополам, застрял где-то на западе от Санока. И хоть пушечных разрывов не слыхать, однако сани с ранеными тянутся в Санок днем и ночью, сердце переворачивается у людей при виде кровавых ручейков, что бегут по снегу вслед за санями. Простые лемки в душе желали успеха москалям, с русскими солдатами не страшно под одной крышей век прожить, — простой солдат никогда не откажет бедняку в куске хлеба (у походных кухонь голодная ребятня каждый день толпится со своими мисочками под гречневую кашу с салом), а если ко всему тому царские генералы еще и помещичью землю поделят промеж людей, то бедный лемко, слава богу, вовсе другими глазами глянет на свет божий…