Выбрать главу

Сильней всего меня тревожат беседы со звонарем о смысле жизни. Никак мне не понять, что это за торгаши, про которых отец Серафим говорил, что они наживаются на каждой солдатской голове. Он присоветовал мне побывать в киевских Липках, где живут одни богачи, и поглядеть на их новенькие дома. «Все там построено на людской крови, на военных барышах», — сказал мне с грустью отец Серафим.

Между службами, на которые полагается будить монахов всеми колоколами, я украдкой выскальзывал за массивные монастырские стены, присматривался к здешним людям, порой рисковал заглянуть и на солдатское кладбище. Вот где страшно! Гроб за гробом привозят кони, старые солдаты роют глубокие могилы, куда зарывают рядами черные гробы.

— Чего тебя, парень, так тянет сюда? — спросил меня однажды бородатый могильщик. Он вонзил лопату в землю, вытер рукавом гимнастерки обильный пот со скуластого, с бронзовым загаром лица и, достав из штанов засаленный кисет с махрой, неторопливо стал скручивать цигарку. — Уже не первый раз вижу тебя здесь. — Я молчал, засмотревшись на его грубые пальцы со стертыми ногтями, и невольно подумалось, что у отца моего такие же пальцы. — Может, кого из своих надеешься отыскать между этими?.. — И солдат кивнул на ряд гробов, ожидавших своей очереди на желтой глине. Я даже вздрогнул от этого вопроса, холодные мурашки пробежали по телу, хотя внешне я старался держаться спокойно, и, поправив на голове кепку, сказал, что я воспитанник «Галицко-русского приюта» и что отец мой служит в австрийской армии.

— Всякое случается, парень, — раздумчиво проговорил могильщик и закурил. — Случается, что и австриец затешется среди наших. Смерть — она всех равняет. Что австрийцы, что москали — одинаково люди. Хоть веры разной, а люди.

Это хождение на кладбище и откровенные солдатские разговоры глубоко западали мне в душу, надолго впечатывались в память. Особенно пугали меня сны. Я вскидывался как очумелый, весь в поту… В родном селе никогда не видывал подобных ужасов. Разве что в первый день, как пришли к нам москали, мне на глаза попали несколько убитых казаков-музыкантов, а потом потрясла смерть газды Покуты, но то были одиночные случаи, совсем другое здесь — прямо- таки фабрика трупов: вереницей движутся черные гробы; грохочут возы по щебенке…

Как-то утром я проснулся от собственного крика, вскочил с подушки, задыхаясь от обуявшего меня страха.

— Что с тобой? Чего кричишь? — поднялся на своей койке Гнездур.

— Дурной сон, — выдохнул я, озираясь на узенькую полоску лунного света, проникавшую в окно кельи.

— Скоро чертей увидишь, если не обратишься к молитвам.

— Не помогут молитвы, Сергей.

— Что же тогда?

— Не в силах я перенести эту кару божью, эти солдатские могилы…

— А ты отвернись, попробуй не глядеть в ту сторону.

— Не скотина же я, чтобы не видеть. Как только влезу на колокольню, так у меня глаза — хочешь не хочешь — сами туда смотрят.

— Больно ты мудришь, Василь, мудренее отца наставника. Кормят тебя? Кормят. Вот и живи себе тихо-смирно.

— Нет, невмоготу уже мне по-твоему — «тихо-смирно». Не малое дитя. Свое соображение имею.

— Очень ты что-то мудрствуешь, — отмахнулся Гнездур. — Смотри, как бы не рехнуться с чересчур большого ума.

Чем дальше, тем все заметней рассыхалась былая дружба с Гнездуром, товарищем моим и названым братом. Сергею не нравилось многое, хотя бы то, что порой я не стерплю и подсмеиваюсь над брюхатыми монахами, сытыми бездельниками, которые только и знают, что есть да спать да возносить богу молитвы. Однажды Сергей застал меня за писанием забавной сценки, как отец Варламий, обитатель соседней кельи, наслаждается греховным сном (сам Люцифер потчевал его колбасой и поил отменной водочкой), он расшумелся, попробовал было вырвать у меня тетрадь с записями, но, получив хорошего тумака, выложил все, что скопилось у него на душе.

— Хвастаешь своим звонарством? От меня не скроешь, какой ты звонарь… Ты бьешь в колокола не во имя божье, а собственной потехи ради. Все вижу. Ты и в церковь не ходишь. Давно уже перестал молиться, что утром, что перед сном.

— А скажи на милость, о чем мне молить бога? Австрийцев из Галичины он так и не потурил, москалям не помог. Неужели это не под силу богу?

Сергей ухватился за слова отца наставника из проповеди, которую тот произнес после поражения русской армии под Львовом.

— Бог не вмешивается в политику. Политику делают люди.

— Что значит не вмешивается? — возмутился я. — А кто ж повинен в том, что мы с тобой здесь очутились? Без бога — ни до порога. Из-за этой политики нас разлучили с семьей, с близкими, и мы должны теперь маяться.

— Ничего себе маета! — захохотал Гнездур. — Мы ничего не делаем, а нас кормят, что тех господ. Одна у нас работа — молиться. От молитвы поясница не болит. Неужели ты сдурел и в самом деле хочешь вернуться в свои горы, перебиваться с овсяного хлеба на квас? Чтоб корову на привязи пасти да плужок толкать за конягой?

Руки у меня стиснулись в кулаки, сами собой сжались. Как и мой дядя Петро, ненавидел я бесчестных людей. Гнездур повторил почти то же, что и перед нашей эвакуацией из Львова. Тогда я не тронул его, сейчас же… нет, нет, я и на этот раз сдержался, но каждое мое слово, брошенное гневно, с омерзением, било сильней, чем кулаки. Я сказал ему то, что не раз слышал про подобных людей на собраниях в Саноке.

— Продажная тварь! Гаже самого Иуды! От матери своей отрекся! Предатель родного края! Жалкий перебежчик! Больше ни одним словом не перемолвлюсь с тобой.

В самый острый момент нашей ссоры в келью к нам бесшумно вошел отец наставник. Увидев его, мы тотчас замолкли, спрыгнули со своих постелей и постарались придать себе смиренный вид.

Сердце у меня сжалось от недоброго предчувствия. По злорадной усмешке отца наставника я сразу догадался, что кое-что из моих бунтарских речей долетело сквозь двери и до его тонкого слуха и что судьба моя вот-вот решится: останусь ли я в приюте или же окажусь где-то за монастырскими стенами.

— Вы где находитесь? — окинув нас обоих суровым взглядом, проговорил отец наставник. — На базаре или в святой обители?

Гнездур отозвался кротким, послушным голосом:

— В святой обители, отец Василий. И простите нас, преподобный, что мы раскричались как сумасшедшие…

Наставник приблизился к Гнездуру, положил ему на плечо руку, пристально посмотрел в глаза.

— Так-так, отрок. Мы в гостях у святых отцов. Здесь надобно тихо вести себя, не мешать отцам святым молиться. — Вкрадчивый, ласковый голос наставника так и проникал в юное сердце. — И в политику незачем вдаваться, отрок мой. Наше дело — молиться за победу русского оружия, а не подхватывать чьи-то бунтарские словечки. Это изменники-иудеи, распявшие нашего Христа, заводят смуту, призывают к непокорности государю…

Я знал: отнюдь не Гнездуру предназначались эти наставления, а мне. Отец Василий, хитрый лис, рассчитывал, что послушный и, как правило, покорный Гнездур сробеет, отбросит эти обвинения, чтоб оправдаться, покажет на меня, и тогда со мной разделаются, выгонят, как последнюю собаку, из монастыря…

— Великий православный государь дал вам, бедным крестьянским сынам, возможность учиться, стать просвещенными и богатыми государевыми слугами. Зачем же, отрок, роптать на государя, твоего спасительного благодетеля?

В крохотной полутемной келье наступила полная тишина. Не спуская черных пронзительных глаз с побледневшего Сергея, наставник ждал ответа. Он был уверен, что услышит от Гнездура отрицания своей вины, что тот расплачется: «Нет, это вовсе не я…» У меня звенело в ушах от гнетущего безмолвия, а сердце колотилось так бурно, что это, наверно, слышал и наставник.

Гнездур тем не менее сказал неожиданно иное:

— Нет, святой отец, мы ничуть не ропщем. Мы просто беседовали о тех несчастных калеках, что шатаются тут под стенами…

Наставник оборвал Гнездура, сердито оттолкнул его от себя:

— Замолчи, супостат! Да минет тебя жалкая судьба этих пьяниц, которым давно уготован скрежет зубовный в аду.