— Как ты смеешь обливать грязью самого августейшего? — кричала она. — Императора, богоподобного императора, который дарует нам жизнь? — Подскочив к столу, учительница схватила линейку и, хлопнув ею, заверещала: — Убирайся отсюда, мерзавец! Вон! Вон!
Немало времени утекло с того дня. Суханя опасливо насторожился, замкнувшись в своей мечте воплотить на бумаге затейливые, чудесные узоры деда-мороза, перестал показывать свои рисунки учительнице. Лишь Василю Юрковичу, одному во всем классе, доверил он свою тайну. Василь сидел за одной партой с Суханей, был жалостлив, и, когда госпожа учительница трепала Суханю тетрадкой по щекам, он закрыл глаза ладонями и не стерпел, когда учительница крикнула «вон из класса»: выскочил вслед за Суханей.
На всю жизнь сохранил Суханя благодарное чувство к Василю за его сердечность, дружба между ними держалась долгие годы и, пожалуй, никогда бы не прервалась, не вспыхни война. Даже не столько война, сколько бедность, будь она неладна, обломала крылья их тогдашнего побратимства. Наслушавшись от русских солдат, стоявших у Юрковичей, какой это громадный город Львов и какие там высоченные, чуть не до небес, здания, Василь поделился со своими друзьями — Суханей и Гнездуром: «А что, не податься ли нам туда?» Ребята с радостью подхватили смелую мысль. Еще бы! Ведь во Львове погромыхивают на рельсах трамваи, сделанные на саноцкой фабрике, печатались там школьные учебники, во Львове полно школ, где-то там и многоэтажный университет, который непременно ждет их — способных парней из Ольховцев. Помимо того, у них будет очень важное поручение от сельской общины — подать генерал-губернатору Бобринскому жалобу на жестокого полковника Осипова, повесившего доброго и справедливого газду Покуту.
— Согласны, хлопцы? — спросил Василь.
— Поедем! — в один голос отозвались друзья.
Но в назначенное весеннее утро, на рассвете, Суханя не явился к Юрковичам, откуда они условились отправиться и путь. Не было его и на другое утро, и на третье. Ему было неизвестно, что подумали о нем товарищи, а они не могли догадаться, что случилось с их дружком. У Сухани же духу не хватило чистосердечно признаться, что у него попросту нет путного белья, а то, в чем он ходил, — заплата на заплате.
— Стыд и позор, Иванку, — сказала мать, — станешь ты перед господами во Львове ко сну укладываться, и люди увидят на тебе латаную-перелатаную исподнюю рубаху.
В самом деле, он сгорел бы со стыда, скинув с плеч курточку. Расписаться перед людьми в своей нужде, опозорить себя и весь свой род… Нет, эта мука была бы еще невыносимей, чем полученные пощечины от госпожи учительницы.
— Вот доживем, сынок, до лета, — вздохнула мать, — я заработаю на полотно и сошью тебе новое белье. Да еще сорочку вышью, на зависть львовским господам. Тогда поедешь догонять своих…
Суханя — уже не маленький, незадолго до войны они с Гнездуром окончили в Саноке городское училище, — уткнувшись головой в подушку, все утро втихомолку оплакивал утерянное свое счастье. Заманчивый пышный Львов, куда он мечтал попасть, днем и ночью являлся ему в сновидениях… Во Львове конечно же есть и школа рисования, где он бы научился писать масляными красками…
Уже на закате Иосиф, младший Юркович, принес от Василя записку: «Мы не можем дольше ждать. До свиданья. Надумаешь догонять — догоняй. Ищи нас во Львове».
И снова по щекам Сухани покатились слезы, сам на себя удивлялся: в шестнадцать-то лет расплакался, как дитя малое.
Вспоминает все это Суханя за работой, покрывая лаком стены трамвайного вагона. Не столь она тяжела, эта работа, как нудна донельзя — с утра и до вечернего фабричного гудка не выпускай кисти из руки, растирай лак, следи, чтобы ровно легла политура, к тому же нет-нет да выслушивай ругань мастера. Он всегда недоволен работой Ивана. Блеск не тот, политура не та, то да се… Но пуще всего мастер бесится, что Иван стоит на своем: не записывается в фабричное отделение польского гимнастического общества «Сокол».
— Если хочешь у нас работать, — грозится он в минуты сильного раздражения, — так переходи в нашу веру.
— Зачем вам, господин мастер, моя вера, вам моя работа нужна, — бесстрашно возражал Иван.
— Ты, русин, особенно не разглагольствуй. Тут нам для католиков не хватает работы.
Как бы там ни было, Суханю не увольняли. Во-первых, потому, что все мужское население, в том числе и кадровые рабочие, сидели где-то на востоке в окопах; во-вторых, несовершеннолетнему Сухане платили неполную тарифную ставку; и, в-третьих, потому не увольняли упрямого лемка, что он оказался мастером своего дела, выдающимся лакировщиком.
— Головастый паренек, холера его возьми, — втихомолку откровенничал носатый мастер с начальником цеха, — вот если бы повернуть его на путь нашей веры…
— А на кой ляд это сдалось господину мастеру? — удивлялся инженер Сладковский.
— Я, господин инженер, поклялся перед богом и каноником Спшихальским не пускать на фабрику русинов. Кроме того, господин инженер, такова воля господина хозяина.
— Воля господина хозяина — выпускать вагоны высшей марки. И раз Суханя справляется с работой, то нечего приставать к нему с этим ханжеским патриотизмом.
Суханя и не догадывался, что у него столь высокий опекун, инженер Сладковский, и не удивительно, что после каждого выговора, полученного от мастера, он ожидал, что его выгонят с фабрики. Но это не мешало ему трудиться на совесть и даже считать себя счастливым: находясь на работе, он может каждую субботу приносить домой свои заработок, да еще втайне от всех, по секретным поручениям Щербы, исполнять кое-что более важное, чем лакировка…
Нынче мастер прошел мимо лакировщика Сухани, не проронив ни единого слова. Он был чем-то сильно озабочен, и, сдается, как раз тем, что составляло подлинный смысл жизни для Ивана. Откуда-то со двора цеха, вперемежку с уханьем парового молота, долетали тревожные людские голоса. Продолжая работу, Суханя насторожился. Ловил отдельные — слова. Иван догадывается, о чем там толкуют. Выглянул во двор и увидел блеснувший на солнце штык жандармского карабина. Он заставил себя держаться спокойно. Радуйся, Иван, что августейший, из-за которого ты когда-то, еще в раннем детстве, заработал горячих оплеух от госпожи учительницы, радуйся, что этот седовласый дедок император здорово распотешил рабочих. Наконец-то первая листовка с карикатурой императора проникла на фабрику! Значит, и те в казарме, свое дело тоже сделали…
Перед тем как ему приняться за первый рисунок, железнодорожный машинист Пьонтек в комнатке у Юрковичей наставлял его:
— Сумей, Иван, рассмешить солдата, который посмотрит на твой рисунок. Тема такая: наш августейший собрался в поход на москалей. Призови себе на помощь фантазию.
Через некоторое время карикатура была готова. С короной на голове, с пышными седыми бакенбардами сидит император без седла на белом коне, лицом к хвосту, и с поднятой саблей мчится воевать. А под зарисовкой подпись: «Я этих москалей под корень вырублю! За мной, мои храбрые солдатики!»
Михайло Щерба передал через машиниста привет Ивану Сухане: быть ему великим художником, коли сумел переполошить народ и в казарме, и вне казармы. Военная полиция, жандармерия коменданта Скалки сбились с ног в поисках злостных преступников, расклеивавших на стенках казармы размноженные на стеклографе листовки-карикатуры.
Суханя вошел во вкус и сразу же взялся за второй рисунок, предназначенный для четырех маршевых рот, которые за два месяца полагалось подготовить к отправке на фронт. Пьонтек достал ему и листы ватманской бумаги, и черную тушь, и перо и наметил было тему, но Суханя сказал: «Я покажу августейшего перед русскими окопами».
С какой лютой ненавистью к императору он склонялся над карикатурой ночью, когда все спали! Он воочию видел каждого, кто потерпел от императора: загубленных в Талергофе соседей и своего дружка Василя, вынужденного где-то там, далеко, отступать перед австрийцами, да и себя, — до чего же муторно терпеть нападки носатого мастера на фабрике! Первый, кого карикатура рассмешила, был он сам — автор. Суханя даже поразился, как это ему удалось так хорошо нарисовать. Тот же белый конь императора остановился перед окопами. Русские недоуменно выглядывают из окопов и видят: белый-то конь стоит к ним хвостом, а из-под его задних ног торчит лысая голова императора с кудлатыми седыми бакенбардами, но уже без короны. Корона осталась на голове кобылы, а сам император с седлом угодил лошади под живот. Внизу слова: «Августейший проводит рекогносцировку».